От двух до пяти - Корней Чуковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Что ты? В какой ложке?! Что это? Скажи еще раз.
Мать повторяет.
- Это не может быть! - возражает Наташа. - Никогда не может быть!
И тут же демонстрирует всю фактическую невозможность такого поступка: схватывает ложку и быстро кладет ее на пол.
- Смотри, вот я!
Становится на ложку.
- Ну, топи меня. Человек не поместится... весь сверху будет... Ну вот, смотри... нога больше ложки...
И выражает презрение к подобным оборотам "взрослой" речи, искажающим реальную действительность:
- Но хочу я про это... Глупости какие-то...[26]
"Пришел Иван домой, а лягушка и спрашивает: "Что это ты голову повесил?"
Игорь так и представил себе, что снял Иван голову и повесил на гвоздик.
Иные дети, наделенные юмором, нередко притворяются для шутки, что не могут понять те или иные идиомы нашей речи, дабы принудить нас к более строгому соблюдению правил, которые мы сами дали им.
Пожалуешься, например, при ребенке:
- У меня сегодня ужасно трещит голова!
А ребенок насмешливо спросит:
- Почему же не слышно треска?
И тем подчеркнет свое отрицательное отношение к странной (для него) манере взрослых выражать свои мысли метафорами, столь далекими от подлинных реальностей жизни.
Дети-юмористы часто придираются даже к понятным словам, чтобы поставить нам в вину их "неточность".
Мать зовет свою трехлетнюю Киру к себе под одеяло "поласкаться" и слышит иронический вопрос:
- Разве мама полоскательная чашка?
Мать говорит дочери после долгой разлуки:
- Как ты похудела, Надюша. Один нос остался.
- А разве, мама, раньше у меня два носа было? - иронически возражает четырехлетняя дочь.
Сердитый отец говорит четырехлетнему сыну:
- Чтобы этого у меня и в заводе не было!
Сын отвечает рассудительным голосом:
- Но ведь здесь не завод, а квартира.
Услышав, что женщина упала в обморок, ребенок саркастически спрашивает:
- А кто ее оттудова вынул?
Играя с Жоржем оловянными солдатиками, я сказал про одного из них, что он будет стоять на часах. Жорж схватил солдатика и со смехом помчался туда, где висели стенные часы, хотя ему было отлично известно, что такое "стоять на часах".
Впрочем, такая полемика с нашей "взрослой" речью не всегда производится в шутку. Я знаю пятилетнюю девочку, которая краснеет от гнева, когда при ней говорят о баранках.
- Почему ты называешь их баранками? Они не из барана, а из булки.
Требуя от взрослых точной и недвусмысленной речи, ребенок иногда ополчается на те привычные формулы вежливости, которыми мы пользуемся автоматически, не вникая в их подлинный смысл.
Дядя дал Леше и Бобе по бублику.
Леша. Спасибо.
Дядя. Не стоит.
Боба молчит и не выражает никакой благодарности.
Леша. Боба, что же ты не скажешь спасибо?
Боба. Да ведь дядя сказал: не стоит.
Чаще всего эта детская критика вызвана искренним непониманием нашего отношения к слову.
Ребенок, которого мы сами приучили к тому, что в каждом корне данного слова есть отчетливый смысл, не может простить нам "бессмыслиц", которые мы вводим в нашу речь.
Когда он слышит слово "близорукий", он спрашивает, при чем же тут руки, и доказывает, что нужно говорить близоглазый.
- И почему кормилица? Надо поилица. Ведь не котлетами же будет она нашего Зёзьку кормить!
- И почему перчатки? Надо пальчатки.
- Мама, вот ты говоришь, что сосульки нельзя сосать. Зачем же их назвали сосульками?
Иногда ребенок протестует не против смысла, а против фонетики данного слова. Писатель Н.Прянишников сообщает мне из Уральска про тамошнюю четырехлетнюю девочку, которая с возмущением узнала, что имя нарисованного в книжке человека - Шекспир. Она даже отказалась повторить это имя:
- Так дядей не зовут, а только службу!
Должно быть, слово Шекспир прозвучало для нее как Сельмаш, Мосгаз, Детгиз и т.д.
Замечательно, что даже малыши, еще не умеющие связно излагать свои мысли, и те заявляют протест против сбивчивости и неясности наших речей.
Говорю Вове (пятнадцати с половиной месяцев):
- Вот наденем носочки и пойдем гулять.
Он не дает мне надеть их и, протягивая к ним руки, повторяет: "Носоки, носоки". Я не понимаю, в чем дело, и думаю, что он не хочет одеваться. Но он хватает у меня носки, прикладывает их к носу, громко смеется и опять повторяет: "Носоки, носоки", указывая этим, что, по его убеждению, носочками не могут называться предметы, которые не имеют касательства к носу. Он так мал, что даже не может выразить эту мысль при помощи слов, но мимика его не оставляет сомнений, что он считает глубоко неправильным то несоответствие между названием и вещью, которое в данном случае допущено нами. Таким образом, еще почти бессловесный, он уже выступает с полемикой против нашего отношения к слову.
Конечно, подражательные рефлексы ребенка чрезвычайно сильны, но ребенок не был бы человеческим детенышем, если бы в свое подражание не вносил критики, оценки, контроля. Только этот неослабный контроль над нашей установленной речью дает ребенку возможность творчески усвоить ее.
Когда эти мои наблюдения над аналитическим подходом ребенка к словам впервые появились в печати, против них безапелляционно восстали педологи. Поэтому я с таким радостным чувством прочитал у одного из самых зорких и тонких экспериментаторов, покойного Н.X.Швачкина, что уже с двух лет "ребенок начинает высказывать свое отношение к речи окружающих, замечая ее особенности, и даже критиковать речь своих товарищей"[27].
Приятно сознавать, что твои мысли, высказанные лет тридцать назад, вполне подтверждаются авторитетом науки.
"Активное отношение ребенка к речи окружающих, - говорит ученый, выражается и в том, что он начинает уточнять их речь, внося в нее коррективы"[28].
Ведь это буквально то самое, что было отмечено мною в одном из первых изданий книжки "От двух до пяти"!
В статье Швачкина изучаются младшие дети - от одного года до двух с половиною, но если бы эксперименту подверглись дошкольники более старшего возраста, стало бы еще очевиднее, что ребенок усваивает нашу "взрослую" речь не только путем подражания, но и противоборствуя ей.
Это противоборство бывает двоякое:
1. Неосознанное, когда ребенок даже не подозревает о том, что он забраковал наши слова и заменил их другими.
2. Нарочитое, когда ребенок сознает себя критиком и реформатором услышанных им речений.
И в том и в другом случае основные законы установленной, выработанной взрослыми речи остаются для ребенка непреложными. На них он никогда не посягнет; если же он восстает против некоторых наших речений, то лишь для того, чтобы вступиться за эти законы. Мы кажемся ему законодателями, нарушающими свои же уставы, и он требует, чтобы мы выполняли их с наивысшею строгостью.
Иногда, впрочем, дети великодушно снисходят к заблуждениям взрослых, и полемика завершается полюбовным размежеванием двух различных "систем языка".
- Мама, - предлагает четырехлетняя Галка Григорьева, - давай договоримся. Ты будешь по-своему говорить "полозья", а я буду по-своему: "повозья". Ведь они не "лозят", а возят.
Но такая покладистость - явление сравнительно редкое. Чаще всего ребенок защищает свою версию горячо и упрямо, не допуская никаких компромиссов:
- Почему ты говоришь - "колоть дрова"? Ведь дрова не колют, а топорят.
Многие ошибки ребенка объясняются, по-моему, тем, что из нескольких функций той или иной части слова он усваивает всего лишь одну и начисто отвергает другие.
Заметив, например, что суффикс ка придает многим словам уничижительный смысл (Ванька, Сонька, Верка и т.д.), ребенок не видит, что то же самое окончание ка обладает иногда другими свойствами и применяется при других обстоятельствах. Поэтому он готов протестовать против этого ка даже тогда, когда уничижительный оттенок отсутствует.
- Ругаться нехорошо: надо говорить не "иголка с ниткой", а игола с нитой.
Я спросил у трехлетней Оли:
- Почему ты называешь веревку - "верева"?
- А тебе приятно будет, - пояснила она, - если тебя будут Корнюшкою звать?
Она же с демонстративным упрямством называла свою кошку - коша:
- Она коша, потому что хорошая; а когда она будет плохая, я назову ее кошка.
А трехлетний Игорь по той же причине называет белку - бела.
Здесь основная причина большинства тех словесных ошибок, которые совершает ребенок: действуя аналогиями, он не догадывается о многообразии функций, выполняемых данной частицей слова.
Обычно ему бывает известна всего одна-единственная функция этой частицы, и всякий раз, когда мы выходим за пределы единственно известной ему функции, он уличает нас в искажении слов.