Фотькина любовь - Михаил Шушарин
- Категория: Проза / Советская классическая проза
- Название: Фотькина любовь
- Автор: Михаил Шушарин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фотькина любовь
ПОВЕСТИ
ПОСЛЕДСТВИЯ ТЯЖЕЛОГО РАНЕНИЯ
Во второй половине июля, когда самая макушка лета через плетень глядит, сильно мелеет многорукавое устье нашей речки Суерки, и втекает она в Тобол крадучись. Не речка получается — займище какое-то: обсохнут рёлки, островки, затянет мелководья камышом, тростником, ряской да кувшинками, редко плес добрый найдешь. Зато ближе к гирлу, по протокам и омутам, карасю — раздолье. На удочку не идет, успевает облениться за лето, а сети-трехперстки каждое утро полнехоньки. И сушат, и вялят, и солят тут карася, в сбойках сушеного продают.
Выгорают в это время травы на буграх, по берегам. Лишь серебристо-серая полынка дюжит под жарким солнышком да прибрежные ивняки, охлаждаясь ночными росами и туманом, блаженно клонятся к воде. Идешь по тропинке вверх-вниз, вверх-вниз, жаром губы и гортань спекает, а в кустах — тишь, прохлада: ни комаров, ни паутов, только мелкие мушки-жигалки кое-где вьются, да и то там, где скот недавно прошел.
В излучине, под крутым берегом, в километре от деревни, нашел колхозный механик Прокопий Переверзев здоровенный осиновый сутунок, одним концом утонувший в воде. Стукнул по сухому комлю топором — звенит, попробовал сдвинуть с места — и думать нечего: затянуло, засосало тиной намертво. «То, что надо», — подумал Прокопий. И устроил тут свою пристань. Лодку по речке пригнал, скобу из полосового железа на самокованые штыри присадил к бревну так, что ломом не вывернешь. Уходя, цепь от лодки вокруг скобы обовьет и замок повесит. Не воров боялся, потому что не было их в Суерской округе (чужое зерно веять — глаза засорять), но детдомовские ребятишки частенько набеги устраивали. Детдом в деревне давно, еще с войны. Не жалко и лодки, пусть бы покатались вволю, но боязно — опрокинутся, зальются — с хозяина первый спрос. Сюда, к бревну, на дуриком заросший берег, не каждый прибежит. К тому же пока цепь не перепилишь — не уплывешь.
Поблаженствовал на своей пристани Прокопий из трех недель отпуска только полторы. Чего только не переделал. Лавы из старых плах сработал, последние стойки с перекладинами на сажень занес, чтобы прямо с лав в воду можно было прыгать. Под бугром возле кустов всю траву литовкой под самую пятку вычистил, шалаш построил, рахи сушильные для сетей вдоль берега протянул. Первые три дня дома ночевал, а потом сказал Соне:
— Неохота от речки уходить. Там спать буду.
— Поглянулось так? — спросила она.
— Поглянулось… Вольно. Прямо душа поет, честное слово.
— Тогда и мы с Вовкой придем.
— Приходите.
Соня была моложе Прокопия на девять лет, и в деревне, в первые годы их жизни, нет-нет да и появлялся слушок: «Боится Прокопий Соньки-то, как раб служит, а она все брындеет. Старый он для нее!» Прокопий, когда доходило до него это, готов был морды сплетникам бить, а потом решил поговорить с матерью: от совета старого человека голова не заболит. Мать успокоила его:
— Плюнь на ето. Напраслина.
А с тех пор, как Соня принесла двойню, Миньку и Олега, Прокопий в ответ только посмеивался:
— Брось смешить Евлаху-то, она и так смешная!
Не легкой была его дорожка к Сониной любви. В сорок втором году ушел на войну. Служил в десантной бригаде. Где только не был: и Свирь форсировали, и у Балатона в рукопашную с фашистами сходились, и за Прагой последних «тигров» дожигали. И на Восток впоследствии их тоже не пряники есть перебрасывали. Много повидал Прокопий, стоимость жизни определил не по книгам. После войны еще три с половиной года отслужил.
Думал, как вернется домой, так вся благоустроенность сама ему в руки и приплывет. Едва погоны снял, разъездным механиком в МТС поступил. Деньги были и хлеб, а благоустроенность не «приплывала». Бывал, чего греха таить, и в компаниях с женщинами, но получалось все как-то через дугу, по пьянке. Одна охулка, не больше.
И хорош был собою: голубоглаз, беловолос, легок, как стрепет. И ордена с медалями во всю грудь. Возьмет гитару, запоет: «Ты ждешь, Лизавета, от друга привета. И не спишь до рассвета, все грустишь обо мне!» Подпевают бабы, целоваться лезут. Выберет какую, поглядит на нее: «И нашто ты мне сейчас нужна, милая?» И опять захолонет в сердце, как, скажи, в колодце.
Было и такое. Приголубит иную, а наутро со стыда глаза поднять не может. Хуже всяких воров считал Прокопий блудников. А тут на эту же стежку сам выходил.
Самое это было расплохое время. Пить начал, смешать хотел ум-то с безумностью. Сонька выручила. Работала она мастером на молокоприемном пункте. Дни и ночи там пропадала. Отец на войне погиб, мать умерла, старшую сестру Прасковью трактором задавило, осталась с парнишкой Прасковьиным — Вовкой. С хлеба на воду перебивались. Ни коровы, ни курицы. Если бы не обрат да пахта, что на молзаводе выдавали, и еще небольшой огородишко, и Вовке бы не удержаться.
Однажды поздно вечером шел пьяный Прокопий с бабьих посиделок, и все одни слова звенят в голове: «Выпей, Прокопьюшка, за Петров денек. Последняя кукушечка сегодня откуковала!» Застряли в голове глупые слова и стоят и стоят, и повторяет их Прокопий для чего-то. Поравнялся с девчонками, прохрипел:
— Здорово, последние кукушечки!
И прошел. Слышит, разговаривают они:
— Сейчас остановлю его!
— Сдурела! Пьяный ведь!
— Ничто, башкой об угол не ударится. Остановлю.
Подбежала одна, дернула за плечо:
— Стой!
— Ну, стою.
— Пойдем, на лавку сядем, — потащила его к палисаднику. Заругалась:
— Ты пошто пьешь-то? А? Кукушечка улетит, дак после нее хоть что-то останется, а у тебя?
Прокопий плакал у Соньки на коленях пьяными едучими слезами. А наутро сказал себе, как отрезал: «Не тот азимут взял! Хватит!»
Он ждал ее каждый день за деревней, у молокоприемки. А она, пока все молоко не просепарирует и фляги не отгрузит, не выходила. Зато потом необыкновенно счастливые были минуты.
Заспешил Прокопий со свадьбой. Да правду говорят: кто спешит, тот и опаздывает. Появились в то лето в деревне еще одни «демобилизованные». По амнистии прибыли в родные места. Все законно. Давно деревня не видела их, еще до войны были посажены: Колька, по фамилии тоже Переверзев, а по прозвищу Якут, Санько Шмара и Аркашка Жареный. И не приведи бог было видеть. Всю власть в деревне взяли в свои руки. Якут — мужик паровой, с глазенками острыми, как шилья, после первых радостных встреч и попоек, подозвал к себе Прокопия и ласковые такие слова сказал, хоть к ране прикладывай:
— Ты, Прокопий, девчонку тут одну водишь, так ты оставь ее. Тебе шалашовок хватит. Понял, Прокопий? Ну, на пятак!
— Не шути, дядя! — обозлился Прокопий. — Я к этой девушке всю войну шел!
Якут крепко держал Прокопия за рукав гимнастерки.
— Ты шел, а мы сидели! Есть разница? Ну вот и все. Если будут возражения, мокроту могем сделать. Понял?!
Прокопий отсек ладонью руку Якута, защипнувшую рукав:
— Отцепи фалу! Сидел он, ишь ты, заслуга какая! Не на войну ходил, а сидел! С такой-то рожей!.. А что было бы, если б и остальные отсиживались? И еще запомни: если против меня что задумаешь — без парашюта прыгать заставлю!
…Они встретили его той же ночью, на ветхом мостике через Суерку, когда он, проводив Соню, спешил домой.
Загородили дорогу.
— Раздевайся, Прокопий! — Якут был так же предельно ласков и спокоен. — Сапожки сыми, брючки!
Прокопий быстро оценил обстановку.
— За что, ребята? — прикинулся он.
— Не шуми. Знаешь за что. Раздевайся! Ну!
Прокопий наклонился, будто пытаясь снять сапог, и ударил стоявшего спиной к перилам Жареного, точно и чисто, как когда-то учили его в маленьком подмосковном городке командиры-десантники и как впоследствии он учил других. Жареный перевернулся через перила и плюхнулся в речку. В это же мгновенье, охнув, опустился на бревенчатый настил Шмара. Оставался Якут. Прокопий ясно увидел в его руке финку и на секунду растерялся. Но Якут не ударил его ножом. Он резким движением секанул Прокопия по уху и ощерился:
— Прыгай, падла, за этим вслед! Быстро!
Второй удар вывел Прокопия из оцепенения. И он сделал с Якутом то, что не всегда решался делать даже с учебными чучелами фашистов. Он схватил Якута за руку, вскинул, как показалось, легкое, податливое тело его, подставил плечо. Рука Якута хрястнула, как сухая жердь.
Шмару Прокопий догнал еще раз, уже на загумнях. Бил его медной пряжкой по чему попадя, пока не сообразил: «Что делаю? Убью ведь?» И нервно засмеялся.
Утром прокатилась по деревне весть: пьяный Прошка Переверзев троих усоборовал.
Нет, ничего нельзя было сделать. Не помогли даже усилия колхозного председателя Сергея Петровича Яковлева, ездившего защищать Прокопия и в район, и в область, писавшего кассационные жалобы во все суды. Прокопию дали три года. «Тяжкие телесные повреждения!» — твердили судьи. «Я и без вас знаю, что тяжкие, — думал про себя Прокопий. — Я на фашистах и то робел с этим делом, а тут на своих испробовал. Дурак!»