Достоевский - Юрий Карякин
- Категория: Документальные книги / Прочая документальная литература
- Название: Достоевский
- Автор: Юрий Карякин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Предисловие
Почему, читая Достоевского, все время невольно «путаешь» искусство и действительность, образы и живых людей? Но настоящая-то путаница, по-моему, как раз тогда, когда одно от другого отделяют настолько, что можно подумать, будто не было у Достоевского никаких забот и целей, кроме как снабдить «чистых» литературоведов «чистым» материалом, чтобы они «разбирали» одни образы, сюжеты, фабулы и проч. с тем, чтобы потом еще лучше «разбирать» другие, третьи и т.д.
У Достоевского — особая художественность, художественность такой глубокой, беспощадной и мужественной правды, которая только одна и является спасительной. «И тут кончается искусство...»
Один французский писатель сказал: «Мне помешал стать гением слишком большой вкус». Я думаю, что вкус этот выразился и в самом этом афоризме. Только, может быть, не о слишком большом вкусе к литературе — нет, о слишком малом вкусе к самой жизни шла здесь речь.
Достоевский занимался болезнями смертельно опасными, а не такими, от которых и следов-то никаких не бывает, и, уж конечно, не его профессией было выдавать злокачественную опухоль за какой-нибудь флюс. Социальная чума и холера, рак и проказа духовные — вот что он исследовал. Куда уж тут до «вкуса» (в традиционном смысле слова), в отсутствии которого его тоже так долго и часто обвиняли. А его главный вкус — это безграничная любовь к жизни, к человеку, к своему народу, к красоте.
«Мы видим доблесть в даре одно худое видеть, тогда как это одна лишь подлость».
«Мир спасет красота».
«...хоть и трудно предугадать, а значки в темной ночи догадок все же можно наметить, хоть мысленно, я и в значки верю».
Вот один такой «значок». Раньше можно было сказать (почему — особый вопрос): Пушкин людей мирит, Достоевский ссорит. Но теперь и Достоевский начинает все больше примирять нас, примирять неотложностью постижения глубины и спасительности того, что он называл «самым простым». Правда, слишком дорогой оказалась цена такого постижения и примирения... Об этом здесь и речь.
Эта работа — именно очерки, не больше, очерки в старинном смысле слова: наметка, контур, очертание. Каждый из них хотелось бы развить, уточнить, дополнить. Но если в этот труд вовлечется читатель, то главная их цель будет достигнута.
Встречи со смертью
«Чтобы написать роман,— повторял не раз Достоевский,— надо запастись прежде всего одним или несколькими сильными впечатлениями, пережитыми сердцем автора действительно». В истоках каждого его романа были, конечно, конкретные, неповторимые впечатления, и отыскать их — задача исследователя. Но было у него несколько столь сильных впечатлений, «запаса» которых хватило на всю жизнь. В их числе — две встречи со смертью.
22 декабря 1849-го его в числе других петрашевцев должны были расстрелять. Он был готов к смерти — без всякого раскаяния насчет вмененных ему обвинений. Это были минуты мертвого, безнадежного времени. И вдруг неожиданное помилование после садистской инсценировки казни, во время которой один из его товарищей сошел с ума.
Вечером того же дня он писал брату: «Никогда еще таких обильных и здоровых запасов духовной жизни не кипело во мне, как теперь... Ведь был же я сегодня у смерти три четверти часа, прожил с этой мыслью, был у последнего мгновения и теперь еще раз живу!.. Если кто обо мне дурно вспомнит, и если с кем я поссорился, если в ком-нибудь произвел неприятное впечатление — скажи им, чтоб забыли об этом, если тебе удастся их встретить. Нет желчи и злобы в душе моей, хотелось бы так любить и обнять хоть кого-нибудь из прежних в это мгновение. Это отрада, я испытал ее сегодня, прощаясь с моими милыми перед смертью... Как оглянусь на прошлое да подумаю, сколько даром потрачено времени, сколько его пропало в заблуждениях, в ошибках, в неумении жить; как не дорожил я им, сколько раз я грешил против сердца моего и духа, так кровью обливается сердце мое. Жизнь — дар, жизнь — счастье, каждая минута могла быть веком счастья... Брат! Клянусь тебе, что я не потеряю надежду и сохраню дух мой и сердце в чистоте... Теперь уже лишения мне нипочем, и потому не пугайся, что меня убьет какая-нибудь материальная трудность. Этого быть не может! Ах! кабы здоровье!..»
И хотя даже после всего этого Достоевский еще не раз «грешил против сердца своего и духа», не раз давал волю «желчи и злобе», не раз нарушал свою клятву, но именно это мощное ощущение жизни, ощущение времени как чудеснейшего дара, как величайшего счастья всякий раз спасало его и превращало минуты его творчества в века.
Он побывал там и вернулся оттуда, вернулся, открыв бесконечную ценность жизни, бесконечную ценность живого времени, бесконечную ценность каждой минуты, пока мы живы. И не этой ли встречей со смертью и объясняется еще, что все вопросы он ставил отныне в самой предельной остроте, как вопросы жизни и смерти — буквально, не переносно, не метафорически, как вопросы жизни и смерти всего человечества, как вопросы неотложные? И не отсюда ли еще и его провидческий дар? Отныне и до смерти своей всякую личную судьбу он и будет рассматривать в перспективе судьбы общечеловеческой. И не эта ли мысль-страсть зазвучит в отчаянном крике героя «Кроткой»: «Пять минут, всего, всего только пять минут опоздал!.. Опоздал!!! Говорят, солнце живит вселенную. Взойдет солнце и — посмотрите на него, разве оно не мертвец?..»— И не эта ли мысль-страсть пронизывает последние сны Раскольникова и «Сон смешного человека», где создан художественный образ истории, несущейся к своей гибели, к своему самоубийству? Не она ли и дает надежду: остановить эту сумасшедшую гонку?
Здесь небывалый перелом в мировоззрении, во всем мироощущении. Здесь начало мировоззрения нового. Этот перелом и это начало связаны с тем, что действительность неотразимо поставила перед людьми небывалые вопросы. Наше сознание и особенно наши чувства сначала наотрез отказались даже их выслушать, очень долго сопротивлялись им, не впускали их в себя, выталкивали как нечто абсолютно инородное, противоестественное. Но они наконец проникли, ворвались к нам и, заставив признать себя, потрясли нас так, как ничто и никогда еще не потрясало, потрясли тем более, что если будут найдены на них ответы, то последствий (положительных последствий) этого невозможно и представить. Вот эти вопросы. Речь идет сейчас не только о выборе между жизнью и смертью для всего человеческого рода, но и о времени для этого выбора, о времени, которого остается все меньше. А если их соединить, эти вопросы,в один, то получится: не опоздать, не опоздать с решающим выбором.
Да, очень долго эти вопросы выталкивались нашим сознанием, очень долго не соглашались на них наши чувства: как? самоубийство всего человечества? гибель всей земной жизни? и время, вечное время, сжимается, как шагреневая кожа?! Нет, это слишком, слишком противоестественно. Не может этого быть, потому что этого не может быть никогда...
Но все сейчас даже и подсчитано, подсчитано политиками, учеными, художниками, писателями. И общий результат этого подсчета таков: живое время исчезает с такой же быстротой, с какой растут запасы новейшего оружия, с какой отравляется весь воздух и вся вода земная, вымирают растения и животные, с какой усыпляется, извращается, убивается ум, честь, мужество, красота и совесть людская. Но живое время — это время, когда еще можно предотвратить катастрофу, когда еще можно спасти жизнь, мертвое — когда ничего сделать уже нельзя.
Сколько верного написано о катастрофическом, обвальном времени в эстетике Достоевского. Но вот, вдруг словно очнувшись, мы увидели это время воочию, догадались, наконец, что сами — давно, реально — и живем в этом самом катастрофическом обвальном, обрывном времени, отнюдь не эстетическом, но все-таки еще живом. Защищали диссертации о катастрофическом времени у Достоевского, а надо уже защищать самое жизнь от этого самого времени. Раньше мы жили как бы по песочным часам: проходил год, век — мы словно переворачивали песочные часы, и время начиналось заново, текло, как прежде. А теперь оно стало вытекать из бытия, из раненого бытия, как кровь. Живое время впервые — на глазах — стало превращаться в мертвое, и не позади, а именно сейчас, именно впереди. Раньше была в запасе вечность живого времени. Теперь — месяцы, годы, много — десятилетия. На самом деле, а не «беллетристически» вопрос стоит только так: выбор между жизнью и смертью должен быть сделан незамедлительно, не то непоправимо поздно будет, не то даже и кричать некому станет: «Пять минут, всего, всего только пять минут опоздал!.. Опоздал!!!»
Вернемся к Достоевскому, хотя, в сущности, мы никуда от него и не уходили.
Он испытал свою смерть как смерть всего человечества и разом увидел такое, что иным путем, вероятно, вообще непознаваемо. Да, да, встреча с бедой, с горем, со смертью — трагический, но ничем незаменимый способ познания, познания смысла жизни в первую очередь. «...Ведь настоящее горе, несомненное горе даже феноменально легкомысленного человека способно иногда сделать солидным и стойким, ну хоть на малое время; мало того, от истинного, настоящего горя даже дураки иногда умнели, тоже, разумеется, на время; это уж свойство такое горя...» («Бесы»). А уж без смерти-то не было бы, может, и никакой нравственности вообще — к сведению иных «оптимистов», для которых смерть — это что-то вроде «родимого пятна» от старого, вроде предрассудка, который вот-вот должен отмереть. Не потому ли мы сейчас, когда впервые всему человечеству и грозит встреча со своей смертью, только-только начинаем понимать Достоевского во всей его глубине, во всей его неистребимой и спасительной жажде жизни?