Жена Гоголя и другие истории - Томмазо Ландольфи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Скоросшиватель. Обсуждению не подлежит. Когда писатель, трудясь в поте лица, сочинит умную статью или невероятный рассказ, он потянется скрепить листы. Не идти же ему с воспаленной еще головой на поиски скоросшивателя.
Противоастматические таблетки. Писатель, известное дело, курит как заведенный и подвержен внезапным приступам. Таблетки непременно должны быть наготове, чтобы прийти на помощь натруженным легким.
Пилочка для ногтей. С этим тоже все ясно. Только подстрижешь ногти — и двух дней не пройдет, как они снова царапаются. Их приходится то и дело подпиливать (зубами не справиться).
Пачка мундштуков с фильтром. Комментарии излишни, без мундштуков никак нельзя.
Спички. Смотри предыдущий параграф.
Цилиндрическая сигаретница (в нее входит пятьдесят штук). Смотри выше; смешно обсуждать.
Пепельница (вполне возможно, довольно громоздкое сооружение). Нет, погодите: что это за писательский стол без пепельницы, набитой полузатушенными, зловонными, чадящими окурками? Это же просто чушь, надругательство над главенством и величием духа!
Кроме того, имеем: шариковую ручку, ластик, клейкую ленту, скрепки, зубочистки (непременно! В самый вдохновенный, напряженный момент у писателя обязательно застрянет что-нибудь в зубах) и прочую мелочь. А попробуйте передвинуть или убрать любое из этих незаменимых орудий писательства!
Взглянем теперь на левую часть стола. Или нет: лучше на центральную.
Записные книжки. Что тут думать да гадать, они должны быть у сердца, вечно послушные большому пальцу, перебирающему страницы. А вдруг вдохновение оставило писателя, или нужное слово никак не приходит на ум, или все его рассуждения вдруг оцепенели Скорее уж...
Куб-подставка. И впрямь надоедливый, вечно мешающий предмет, хотя без него тоже нельзя. Это массивный куб из необработанного дерева (творение услужливого плотника), являющийся подставкой под лампу. Всем известно, что, сколь бы высока ни была лампа, она всегда недостаточно высока; а от плохого освещения портятся глаза. И ничего не выиграешь, если куб заменить стопкой книг, как делают многие.
Теперь слева.
Кипа толстых тетрадей: последние рукописи. Огромная рыхлая куча. Разумеется, писать одновременно в нескольких тетрадях невозможно, но верно также и то, что рукопись нуждается во всевозможных дополнениях, поправках и уточнениях.
Носовой платок. А ну как писательский нос ни с того ни с сего потечет? Эту неприятность надо сразу же ликвидировать.
Толковый словарь «Дзингарелли» (или какой-нибудь другой известный словарь итальянского языка). Чего же вы хотите? С писателем, милостивые государи, а уж тем более с современным, может в пылу творчества приключиться что-то вроде потери сознания, и он вместо «не был» напишет «небыль». А «минеральная вода» может превратиться в «минераловую» или что-нибудь в этом роде. Нет, убрать со стола словарь было бы крайним безрассудством.
На том досмотр и закончился, а результат был очевиден: делать нечего! Взглянул писатель на свое хозяйство и совсем пал духом. Попробовал поменять вещи местами, поставить потеснее... Все напрасно! Посреди стола оставался пятачок, слишком маленький даже для раскрытой тетради... Писатель потерянно уставился на пустую стену перед собой и произнес:
— Писать... А зачем, скажите, пожалуйста, мне писать? Может быть, это и впрямь необходимо, но какой суровый наставник наложил на меня этакую епитимью? Писать! Да кому это нужно и на что? Ну ладно, — согласился он, — на хлеб-то надо зарабатывать. Но разве не могу я зарабатывать как-нибудь иначе — честным трудом и без этих мук? Хм... А что я, собственно, еще умею? То есть не то чтобы я умел писать, но, во всяком случае, за мое писание мне, случается, платят деньги... Ах, более неблагодарной профессии нарочно не придумаешь!..
Словом, писатель впал в то состояние духа, которое асы литературного труда и литературного томления охотно именуют кризисом.
— Что я смогу написать на этом крошечном столике, — продолжал он рассуждать, — на этом пятачке, никак не располагающем к свободному течению мысли? Как мне углубиться в работу над гениальными, вечными произведениями или уж, на худой конец, — поправился он с похвальным здравомыслием, — над произведениями в простейшем, обыденном смысле полезными? Вот, например, — уточнил писатель, добираясь до сути, — я теперь должен написать статью, и если я ее не напишу, то мои детишки будут плакать с голоду... Но как мне выжать ее из себя, если я уже весь выдохся в бесплодных усилиях навести порядок, в попытках создать хоть какие-нибудь условия для работы и писания? Мне даже тетрадь раскрыть негде.
Тут ему в голову пришла неожиданная мысль. О чем беспокоиться? Ведь статью можно настрочить, и не работая над ней вовсе. Достаточно поведать о своих тяготах и мучениях, о невозможности написать статью. Описав все без прикрас пером невинным и смиренным (хотя уж как получится: может быть, блестящим и дерзким, гордым именно от сознания этих тягот), состряпать статеечку, украсив ее соответствующим словесным орнаментом.
Явление последнее. Писатель решительно сжал свою видавшую виды ручку, пихнул локтем словарь, так что тот завис где-то на самом краю стола (но раскрыть полностью тетрадь все равно не получалось). И вот уже первая черная строчка весело подмигнула ему с белого листа. Может, у писателя и оставались еще сомнения — вполне вероятно, — но он убедил себя, что его открытие не ново. Теперь почти все так пишут.
Перевод М. Ивановой-Аннинской
ПОЦЕЛУЙ
Нотариус Д., холостяк, еще не старый, но ужасно застенчивый с женщинами, выключил свет и приготовился ко сну, как вдруг почувствовал что-то на губах: точно ветерок или, скорее, легкое прикосновение крыла. Он почти не придал этому значения — то могли быть сквозняк, или ночная бабочка — и сразу же заснул. Но на следующую ночь ощутил то же самое, только более явственно: вместо того чтобы сразу ускользнуть, это «что-то» задержалось и на миг точно залепило ему рот. Удивленный, едва ли не встревоженный нотариус зажег свет и осмотрелся: никого, — потом тряхнул головой и заснул, хотя уже не с такой легкостью. Наконец на третью ночь это проявилось настолько ощутимо, что всякие сомнения исчезли: поцелуй — не иначе! Можно сказать, поцелуй тьмы, внезапно запечатлевшийся на губах. Нотариус, впрочем, не слишком задумывался о темных силах: поцелуй есть поцелуй, подарок судьбы, откуда бы он ни исходил, пускай он был чуть-чуть суховат и не так нежен, как ему всегда представлялось в мечтах... Возможно, это было отражение его тайных желаний, галлюцинация, одним словом, но галлюцинация весьма приятная. Смущенный, растерянный, ликующий наш герой лежал, не осмеливаясь шелохнуться, в темноте, которую мысленно окрестил сводницей, и недаром, ибо спустя мгновение был вознагражден еще одним поцелуем.
Ночь от ночи поцелуи учащались и, что называется, уплотнялись, хотя нотариус не смог обнаружить возле себя и следа женского присутствия. Постепенно, несмотря на всегдашние предостережения рассудка, его охватило полубезумное стремление найти ту, которая дарит ему эти поцелуи: надоело каждый раз хватать руками воздух, поцелуй ведь не может возникать из воздуха, не так ли? Как ни воздушна, ни эфирна обладательница этих губ, она все же наверняка существо из плоти и крови и ее можно заключить в объятия... Нет, Боже упаси, он окончательно не утратил чувство реального: хотя поначалу и толковал сам с собой о материализации видений, но вскоре полностью уверовал, что целующая его незнакомка взаправду существует.
Да, но, подходя, так сказать, «ближе к телу», он должен добиться, чтобы она обнаружила свое присутствие не только в поцелуях. А как это сделать? Нотариус сознавал, что располагает для этой цели лишь чисто духовными средствами, а потому в момент поцелуя концентрировал психическую энергию, как бы пытаясь уловить хоть частицу или какой-нибудь флюид неведомой субстанции, дабы потом слепить их все в единое материальное целое. Вдобавок к этому он посылал импульсы в пространство, пытаясь вызвать нечто из темноты. И то ли потому, что способ был верный, то ли по какой другой причине, но вскоре нотариус начал пожинать плоды своих усилий.
Следует отметить, что в ночные часы из убогого дворика, куда выходили окна комнаты, свет практически не проникал, а если бы и проникал, то это легко было бы устранить, опустив жалюзи с на удивление плотно пригнанными планками. И вот ему как-то раз почудилось, что темнота, и без того кромешная, в одном месте еще более сгущается тенью — за неимением лучшего слова назовем это так, — только определить точно ее местонахождение и форму было трудно. Дальше — больше: на следующую ночь в комнате вдруг появилось слабое, но зловещее свечение, наподобие кроваво-красной зари; оно распространялось снизу вверх, как северное сияние с грозно колышущейся бахромой; разгорится и медленно затухает. И наконец (это был уже переход к явлениям совершенно иного порядка), однажды вечером он отчетливо услышал в углу смех — правда, не веселый, а какой-то неестественный, леденящий.