Голоса безмолвия - Андре Мальро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если нас не оставляют равнодушными ни варварская маска, ни Пуссен, то нельзя сказать, что и маска, и Пуссен играют в нашей культуре одинаковую роль.
Нас привлекает не живопись пигмеев, и, возможно, в полном варварстве вообще нет никакого искусства. «Добрый дикарь» исчез, как и «каннибал». Мы знаем, что жители Таити отличались меньшей жестокостью, чем конфуцианские мудрецы, принявшие множество чудовищных законов; для нас цивилизация – это не мягкость, а совесть и умение человека владеть собой. Воображаемый дикарь больше не воплощает ни добродушие, ни кровожадность: мы смотрим на него как на одержимого; кровавые ритуалы представляются нам темной стороной других, в ходе которых за отступающими назад танцовщиками вдруг выступают девушки в черном гриме и застывают, словно египетские фигуры, сопровождая свое пение трепетанием белых цветов, похожих на огромный шарф. Но чем привлекает нас искусство, связанное с жертвоприношениями? Своим стремлением выразить нечто бесформенное или способностью человека избежать хаоса, пусть ценой крови?
Путаница начинается, когда музей этнографии претендует на звание музея человека и проникает в нашу культуру как свидетельство развития и углубления истории – той истории, которая в итоге смыкается с биологией. Если специалист по истории первобытного общества руководствуется той же страстью к пониманию мира, что и любой историк, то его находки отличаются от результатов поиска последних. Доисторический период – это не просто туманная история, это совсем другая история. Возможно, культура народов Океании, как предполагают специалисты, представляет собой пережиток мегалитической культуры: если в Европе она продержалась на три тысячелетия дольше, чем в Египте, почему бы в Океании ей не продержаться на те же два-три тысячелетия дольше, чем в Европе? По всей видимости, эта культура, свидетельства которой мы находим в Индии и в Австралии, охватывала половину мира, и мы наблюдаем ее агонию в фольклорном образе человека; искусство фольклора иногда как будто повторяет образы варварского искусства, однако дает более точное представление о процессе творчества и его эволюции.
Какое-нибудь бретонское распятие (не кальвер) или Иисус из Новы-Тарга это только внешне произведения христианского искусства. Они не столько принадлежат его деградировавшей версии, сколько служат выражением многотысячелетнего ощущения жизни, проникшего в христианскую форму, как до этого оно проникало в целый ряд других. Это человеческое искусство, принимающее исторические формы, как лунный свет, холодный и равнодушный, освещает построенные людьми дворцы. Но ведь существуют и развалины дворцов, и поэтому так трудно точно сказать, где заканчивается история, однако между историческими искусствами и искусствами, чуждыми истории, наблюдается то же неоспоримое отличие, какое разделяло все царства пещерной эпохи. Кроме того, не исключено, что проработанное доисторическое искусство, в частности искусство Альтамиры, свидетельствует об особой ментальности, и в один прекрасный день нам станет ясно, что она не соответствует тому неопределенному образу, который видится нам в человеке, когда с него схлынет налет цивилизации. Этот образ человека принадлежит Великому времени, памятным годовщинам земли, последним пережитком которых являются наши праздники и наши календари. Его символ – не Христос из Новы-Тарга, а праздник; и символ начала наших цивилизаций – египетские пирамиды. Христос из Новы-Тарга и меровингские изваяния не так чисты потому, что их авторы видели иных Христов, тогда как авторы швейцарских народных масок видели церкви. Чистота того, что лежит не только вне истории, но и вне времени, охотно принимает формы чего-то преходящего: уроженец Новых Гебрид, желающий озвучить голоса предков, вырезает их фигуры из стволов, превращенных в тамтамы, но также из недолговечных древовидных папоротников, затем покрывая паутиной. Полное разложение не поддается скульптуре, и на ветру допотопных времен колышутся соломенные фигуры…
Однако мы воскрешаем не соломенные фигуры. Человек, чуждый истории, не обязательно предстает перед нами в сравнении – или даже в столкновении – с историческим человеком как неполноценный; это просто другой тип человека; мы уже показали, что, если исторические цивилизации задают направление историческим искусствам, то внеисторические времена знали не только насаженные на копья буйволиные черепа или тряпки на мертвых деревьях Памира; у них были свои стили, в том числе стиль Альтамиры; и нам известно, что стиль, связанный с историей на всем протяжении истории, может существовать и помимо нее.
Те, кто еще недавно восхищался негритянским искусством как выражением подсознательного, относились к нему так же, как те, кто его презирал: одни с восторгом, другие с высокомерием видели в нем аналог детского творчества. Но уподобление варварского искусства детскому творчеству и творчеству душевнобольных, характерное для нашего времени, означает смешение совершенно разных видов деятельности. Детское творчество – это монолог; творчество душевнобольного – это диалог с невозражающим собеседником, тогда как варварское искусство, которое мы склонны принимать за монолог потому, что оно обращено не к нам, монологично не больше и не меньше, чем романское или готическое искусство. Оно не стремится понравиться, но оно обращается к богам, чтобы достучаться до человека. У детских рисунков есть свой почерк, но нет стиля, а у варварских масок, выражающих или утверждающих определенное мировоззрение, есть свой стиль. Так же, как итальянские стили XVI века достигли высот в создании видимости, некоторые африканские стили сумели примирить человека со смутно враждебной и непобедимой вселенной.
К чему стремится африканский художник? Внешняя схожесть часто его не волнует. К выразительности? Да, если говорить о такой специфической выразительности, как, например, музыкальная, не имеющая ничего общего с выразительностью человеческих лиц, скажем, в японских масках или античной комедии; эти отличия настолько велики, что мы с первого взгляда распознаем, что перед нами – негритянская или народная европейская маска, и главное, что их разделяет, это особое выражение первой и «экспрессионизм» второй. Негритянское искусство редко пытается передать что-либо с помощью реализма, даже