12 шедевров эротики - Гюстав Флобер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он провел языком во рту, слегка прищелкивая, точно для того, чтобы удостовериться в сухости нёба.
Толпа двигалась вокруг, изнеможенная и усталая; он продолжал думать: «Скоты! У всех этих болванов есть деньги в кармане». Он толкал встречных плечом и насвистывал веселые песенки. Мужчины, которых он задевал, оборачивались, ворча; женщины говорили: «Вот нахал!»
Он миновал «Водевиль» и остановился против «кафе Америкен», спрашивая себя, не зайти ли выпить бокал, — до того мучила его жажда. Прежде чем решиться на это, он взглянул на часы с освещенным циферблатом посредине тротуара. Было четверть десятого. Он знал себя: как только бокал с пивом окажется перед ним, он проглотит его моментально. Что ему потом делать до одиннадцати часов?
«Дойду до церкви Мадлен, — сказал он себе, — и медленно пойду назад».
На углу площади Оперы он столкнулся с толстым молодым человеком, лицо которого смутно показалось ему знакомым.
Он пошел за ним, роясь в своей памяти и повторяя вполголоса: «Где я, черт возьми, видел этого субъекта?»
Тщетно перебирал он свои воспоминания, потом вдруг, по странному капризу памяти, этот самый человек представился ему менее толстым, более молодым и одетым в гусарский мундир. Он вскричал: «Да ведь это Форестье!», прибавил шагу и хлопнул проходящего по плечу. Тот обернулся, посмотрел на него, потом сказал:
— Что вам угодно, сударь?
Дюруа засмеялся:
— Ты меня не узнаешь?
— Нет.
— Жорж Дюруа, шестого гусарского.
Форестье протянул ему обе руки.
— А, дружище! Как поживаешь?
— Отлично; а ты?
— Я — неважно. Представь себе, грудь у меня теперь стала словно из папье-маше; из двенадцати месяцев в году я шесть кашляю — последствия бронхита, который я схватил в Буживале, сразу по возвращении в Париж, уже четыре года тому назад.
— Что ты! Да ведь у тебя совсем здоровый вид.
Взяв под руку своего старого товарища, Форестье принялся рассказывать ему о своей болезни, о диагнозах и предписаниях врачей, о трудности следовать их указаниям в его положении. Ему предписано провести зиму на юге; но как это выполнить? Он женат, он журналист, имеет отличное положение.
— Я заведую отделом политики в «Vie Française». Пишу отчеты о заседаниях сената в «Salut» и время от времени даю литературную хронику в «Planète»[20]. Да, я вышел в люди.
Дюруа с удивлением посмотрел на него. Он очень изменился, возмужал. Теперь у него была манера себя держать, походка, костюм — как у человека солидного, уверенного в себе; брюшко человека, который плотно обедает. Прежде он был худым, тщедушным, гибким, легкомысленным, задорным, шумливым и всегда веселым. Париж в три года совершенно преобразил его: он потолстел, стал серьезным, волосы на висках начали седеть, — а ведь ему было не больше двадцати семи лет.
Форсстье спросил:
— Куда ты идешь?
Дюруа ответил:
— Никуда, просто гуляю перед тем, как вернуться домой.
— Так не проводишь ли ты меня в «Viе Franсaise»? Мне нужно там просмотреть корректуру. А потом пойдем, выпьем вместе по бокалу пива.
— Идет.
И они пошли под руку, с той свободной непринужденностью, которая сохраняется у товарищей по школе и по полку.
— Что ты делаешь в Париже? — спросил Форестье.
Дюруа пожал плечами:
— Попросту околеваю с голоду. Когда окончился срок моей службы, мне захотелось вернуться сюда, чтобы… чтобы сделать карьеру, или, вернее, просто пожить в Париже; и вот уже полгода, как я служу в управлении Северных железных дорог и получаю всего на всего полторы тысячи франков в год.
Форестье пробормотал:
— Черт возьми, это не жирно.
— Я думаю. Но скажи, как могу я выбиться на дорогу? Я одинок, никого не знаю, не имею никакой протекции. Мне недостает средств, отнюдь не желания.
Приятель оглядел его с головы до ног оценивающим взглядом опытного человека. Затем произнес убежденным тоном:
— Видишь ли, мой милый, здесь все зависит от апломба. Человеку ловкому легче сделаться министром, чем столоначальником. Нужно уметь себя поставить, а не просить. Но неужели же, черт возьми, ты не смог найти ничего лучшего, чем место служащего на Северной дороге?
Дюруа ответил:
— Я искал всюду, по ничего не нашел. Сейчас у меня есть кое-что в виду, — мне предлагают место учителя верховой езды в манеже Пеллерена. Там я буду получать, по меньшей мере, три тысячи франков.
Форестье прервал его:
— Не делай этой глупости, если даже тебе дадут десять тысяч франков. Этим ты сразу себе отрежешь путь. В твоей канцелярии тебя, по крайней мере, никто не видит, никто не знает, ты можешь оттуда выбраться, если сумеешь, и еще сделать карьеру. Но если ты станешь учителем верховой езды — все кончено. Это все равно, что быть метрдотелем в доме, где обедает «весь Париж». Если ты будешь давать уроки верховой езды людям из общества или их сыновьям, они никогда уже не смогут отнестись к тебе, как к равному.
Он замолчал, подумал несколько секунд, потом спросил:
— У тебя есть диплом бакалавра?
— Нет, я срезался два раза.
— Это ничего, если ты все-таки окончил курс. Когда говорят о Цицероне или о Тиберии, ты приблизительно знаешь, о ком идет речь?
— Да, приблизительно.
— Отлично. Никто не знает больше, за исключением десятка-другого дураков, которые все равно далеко с этим не уйдут. Прослыть знающим совсем не трудно; все дело в том, чтобы не дать себя открыто уличить в невежестве. Нужно лавировать, избегать затруднительных положений, обходить препятствия, сажать других в лужу с помощью энциклопедического словаря. Все люди глупы, как гуси, и невежественны, как карпы.
Он говорил со спокойной насмешливостью человека, знающего жизнь, и улыбался, глядя на проходящих. Но вдруг он закашлялся и остановился, чтобы дать утихнуть приступу кашля, потом упавшим тоном сказал:
— Не безобразие ли это, что я никак не могу избавиться от своего бронхита? А ведь сейчас разгар лета! Нет! Этой зимой я поеду лечиться в Ментону. Будь что будет! Здоровье прежде всего.
Они дошли до бульвара Пуасоньер и остановились у большой стеклянной двери, на внутренней стороне которой был наклеен развернутый номер газеты. Трое прохожих стояли и читали ее.
Над дверью огромными зазывающими огненными буквами, вырисованными газовыми лампочками, значилось: «La Vie Française». Фигуры прохожих, внезапно попадавших в полосу света, отбрасываемого этими ослепительными словами, вдруг вставали, яркие и четкие, точно при дневном свете, и тотчас же снова исчезали во мраке.
Форестье толкнул дверь: