После бури. Книга первая - СЕРГЕЙ ЗАЛЫГИН
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты? К нэпману?
— Ну, можно и не к нэпману, а к совответработнику. К спецу какому-нибудь. Секретаршей. Еще кем-нибудь. Конечно, странно, еще бы — я ведь того, кто меня возьмет, буду презирать, а в презрении к себе и к другим — чего только не сделаешь? Ручаться ни за что нельзя — все сделаешь!
— Леночка! У меня есть деньги, остались с моих нэпманских времен. Мне в соседней комнате обед готовят, и завтраки, и ужины, а я расплачиваюсь, хозяйка довольна. Приходи ко мне обедать?! И завтракать приходи. И ужинать.
— Может быть, проще и не уходить от ужина до завтрака? Ладно, давайте три рубля!
— Слушай, Леночка! Должны же меня арестовать?. Меня обязательно арестуют, а кому я отдам свои деньги?
— Этого мне не хватало — возиться с чужими деньгами!
— Хочу тебе помочь!
— Давайте три рубля! Вот так, вот спасибо! Если будете на воле — верну, если в тюрьме — принесу передачу. Я умею носить передачи, было время, научилась. И носить научилась и получать. До свидания. Спасибо.
Корнилов решил вить веревки, это мудрое было решение.
Он методом исключения пришел к нему: уйти из Веревочной заимки нельзя; разыскать Леночку Феодосьеву, продолжить с ней разговор — бессмысленно и тоже нельзя; ждать следователя в полном бездействии нет сил, нельзя. Веревки вить — можно!
Он подрядился к Буланову, зажиточному хозяину и хорошему мастеру, человеку жадному, но и в жадности немножко справедливому, они с Булановым выпили по рюмочке, поговорили пять минут о жизни, и Корнилов пошел в сарай.
Он сказал себе: «Поехали!» — и медленно-медленно стал пятиться задом, прокручивая между ладонями жесткую струйку кудели, осторожно и равномерно извлекая кудель из мешка, подвешенного на поясе.
Впереди, в той стороне, куда он был обращен лицом в том конце сарая, ходила по кругу лошадь, ходила, ходила, опуская и вздымая голову, казалось, что голова и придает лошади круговое движение, и вот она вращала деревянное колесо, а колесо наматывало веревку, а позади Корнилова, в той стороне, куда он пятился, навстречу ему, начинали свое движение деревянные чурбаки-противовесы, оставляя за собою гладкий след на земле, запорошенной серой кудельной пылью.
Скорости движения Корнилова и этих деревянных чурбаков должны были быть совершенно одинаковы, и вот Корнилов шел и шел неглубоким, длинным, узким желобком, вытоптанным в земле ступнями Буланова, его отца и матери, его дочерей и сыновей, его внуков и внучек.
Щелеватый, длинный сарай, сколоченный из горбылей, кое-где открывался свету большими проемами, и тогда видны были бурые стволы сосен, примятая травка, сосновые шишки, разбросанные по этой травке, а еще был виден краешек неба — предмет здесь посторонний и почему-то синий.
Саженей сорок в длину был сарай, три проема были в его стенках. Пропуская через руки жесткую струю кудели, медленно пятясь, Корнилов трижды сталкивался с этим синим предметом, всякий раз недоумевая: небо было нынешним, сиюминутным, каждое мгновение оно из синего могло стать белесым, потемнеть могло или еще посветлеть, это как ему вздумается, и такая изменчивость и готовность к ней совершенно не совмещались с постоянством труда, которым был занят Корнилов.
Ну да, люди однажды установили, как должен совершаться этот труд, в каких движениях, с какой скоростью, и с тех пор ничего уже не менялось в нем, ни одна мысль ничто больше и никогда в нем не изменила — такое было постоянство в этом труде, недоступное природе.
Вот Корнилов и чувствовал себя и там, и здесь — в тех временах, когда еще существовала тайна, когда неизвестно было, чем все, вся жизнь, кончится, к чему жизнь идет, и эта тайна, может быть, и была тогда причиной и смыслом жизни, и здесь он тоже существовал, где тайны больше нет и неизвестно есть ли причина существования? Необходимость — есть ли?
Знания — приват-доценту Корнилову, было время, бог знает как кружили голову,— знания не столько что-нибудь новое разгадывали, сколько развенчивали все существующее, а развенчание всегда нетерпеливо, и вот с тем большим упорством Корнилов-веревочник отрешался нынче от нетерпеливости, тем сильнее чувствовал себя последним из могикан: он-то еще повьет веревки, точно так же, как вились они и тысячу лет тому назад, успеет, но тот, кто будет вить после него,— не успеет, нет, будет суетиться около каких-нибудь веревочных полуавтоматов и канатных машин, не зная, что значит «вить веревку»!
Ну, конечно, не обошлось без Бори и Толи, хоть кратко, а все-таки они мелькнули, полномочные представители настоящего, заявили о себе: «Наша задача — заглядывать в будущее! Наша задача — подготавливать к будущему ум человеческий! А — твоя?»
Корнилов подумал: «Хорошо, если бы так, если бы — подготавливать! Отлично бы! Но будет ли оно — будущее-то? А может, я вас, Боря и Толя, перехитрю, переплюну: вы в будущем и вы умрете, а я в прошлом и я не умру: прошлое не умирает! Что было, то обязательно — было!»
С этим Корнилов и погрузился окончательно в состояние, ни Боре, ни Толе не доступное, он медленно пятился, пропуская через руки струйку кудели; слушал скрип колеса, которое крутила, крутила, крутила, взмахивая головой, подслеповатая лошадь; улавливал шорох чурбаков-противовесов, которые ползком приближались к колесу ровно с той же скоростью, с которой Корнилов от него удалялся; ощущал на лице узкие полоски солнечного света, проникавшего сквозь щелеватые стенки сарая, изредка вглядывался в синий и посторонний предмет, называемый небом. Да разве можно представить себе Борю и Толю в таком же состоянии?!
Для них витье веревок — это средневековый труд, да и сами-то средние века это научно-историческое понятие, не более того. Для них веревочники не были и не могли быть ни театральными зрителями, ни читателями, поэтому их и вовсе не было. Наверное, не было?
Между тем они были, существовали в своем собственном укладе и привычках, которые Корнилову были хорошо известны и даже понятны.
Ну вот — веревочники яростно ненавидели нищих, и нищие никогда не заходили в Веревочные заимки, если кто и попадал туда нечаянно, веревочники тотчас заставляли убогого трепать или расчесывать тресту, если нищий был одноруким — давали ему в единственную руку кнут — погоняй лошадь у колеса, для этого двух рук и не нужно, слеп он тоже мог быть погоняльщиком — не обязательно на лошадь глядеть, ее можно и слышать, если же нищий отказывался работать — его били, отнимали суму с подаянием: «дураки подавали, теперь пущай умные попользуются!», но бывали случаи — нищие приживались на заимках, становились работниками. Средневековье умело работать. Как умело оно работать!
У веревочников не было детства.
В пять лет детишки еще предавались забавам, играли в куклы, в лошадок, но тихо как то и без смеха, без беготни, ну, а в шесть они начинали уже понимать, что быть детьми — это нехорошо, даже позорно, это обуза отцу-матери, и вот они становились няньками или погонщиками лошадей, собирали на топливо огромные кучи сосновых шишек около каждой избы.
И родословных тоже не было у веревочного народа. Дедов и бабок своих они еще помнили, дальше — нет, дальше никто известным не был, кто, откуда пришел в заимки — зачем это знать? История нужна, чтобы подкреплять ею нынешнее свое существование, но никто из веревочников никогда не сомневался в своей необходимости на этом свете. Веревка — вот что было этой необходимостью!
Да разве тот же Демидов построил бы аульские и прочие уральские и сибирские заводы, если бы не было у него веревок? Или, может быть, можно без веревки плавать по морям? Ездить на лошадях? Пахать? Воевать? Жить? Умирать? Без веревки покойника-то в могилу не опустишь и даже не повесишься, вот какая очевидность! К тому же веревкой кончались многие-многие надежды!
Веревочники жили по всей Сибири только заимками, несколько десятков дворов в каждой, а большего числа не нужно, больше нельзя: земли много требуется, под сараи, и сбывать готовую веревку трудно... Жить порознь — того хуже, мужики из деревень не повезут одному тебе конопляную тресту, мужики ищут покупателя крупного; в одинокой избе поблизости от города — это и не жизнь, всякая шпана ограбит и обидит.
Поэтому и устраивались заимки. Каждый хозяин сам по себе, не прочь побить соседа, но все равно они вместе и работа одна, жизнь одна, образ мыслей и образ безмыслия — один. Как в давние времена объединяла людей пещера, так же объединяла их и заимка...
Иногда веревочники ходили в город «баловаться»: бить фонари, рвать провода.
А зачем они — фонари и провода? Ежели подумать? Веревочники же, заимочные жители, обходятся без этих предметов? Пусть и другие тоже обходятся!
Веревочники питали не только недоверие, они ненависть питали ко всему, без чего человек может прожить, ко всему, в чем они сомневались, что неизвестно, не совсем известно, для чего существует. А сомнения были для них той же ненавистью.