Что-то случилось - Джозеф Хеллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Кое-кто сочтет, что это не очень красиво, дочь моя.
– Ну и пусть. Люблю деньги, как последнюю ложечку мороженого.
– Деньги сами за себя говорят, верно; моя милая?
– Очень даже верно!
– Как это?
– Видишь ли, молодой человек, деньги – это все на свете.
– А как насчет здоровья? – говорит жена. – На него денег не купишь. Вот почему не следует отдавать свои монетки.
– Я теперь не отдаю.
– Я бы нипочем не отдала, – самодовольно заявляет дочь.
– Да уж ты-то, моя ненаглядная, думаю, никогда и не отдавала. Деньги правят миром, молодой человек, и делают историю тоже.
– Как это?
– Вы ведь учите историю, верно?
– Это называется история общества.
– Деньги делают историю общества. Без денег не было бы никакой истории общества.
– Как это?
– Папа хочет сказать, что любовь к деньгам и погоня за золотом и богатством – это причина почти всех событий, про которые написано в учебниках истории, – объясняет дочь. – Верно я говорю, пап?
– Совершенно верно, дорогая моя дочка. Опять усекла. рад видеть, что в школе ты учишься не только баловаться травкой и ходить по дому в чем мать родила.
Она судорожно глотнула воздух, побледнела – и я испугался еще сильней, чем она. (Сам не знаю, почему я тогда это сказал. Вот провалиться, сам не знаю, откуда взялись эти слова. У меня ничего такого и в мыслях не было.)
– Обязательно надо было это сказать? – жалобно шепчет она.
– Да нет, – бормочу я.
– Ты же иначе не можешь, – возмущенно говорит она. – Ты всегда так. Что, неправда?
– Извини.
– Ты всегда все загубишь. Всем испортишь настроение. Правда он всегда все портит?
Жена, похоже, вот-вот расплачется.
– Ты же знаешь, я пошутил.
– Мне уйти?
– Нет. Но ведь я уже тебе говорил, чтоб ты не расхаживала по дому без халатика.
– Можно, я выйду из-за стола?
– Нет, останься. Я сам уйду. – (Я веду себя глупо, неуклюже.) – Может, помиримся? Мне все равно надо уходить. Эхе-хе.
Она тоже загубила мне сегодняшний день (хотя во всем виноват я сам. И ведь день только начался: еще нет десяти). Спрут гадливости, этот мясистый, липучий, мускулистый, пронизанный кровеносными сосудами барьер сексуального отвращения, который возникает иногда (если жена сама проявляет инициативу. Вероятно, я предпочитаю, чтоб желание возникало у меня прежде, чем у нее), этот спрут снова объявился нынче утром у нас в постели, когда жена разбудила меня томным бормотаньем и примостилась поближе. Я проворно увернулся; жена не успела понять, что случилось, а я уже орудовал внизу, в кухне, – разрезал апельсины, молол кофе, разбивал яйца. Не знаю (и знать не хочу), откуда и почему он является, этот спрут. Похоже, его порождают общими усилиями мозг, сердце и кишки. (Я знаю, мужчины, страдающие сердечными приступами, прикрываются ими, чтобы избежать сношений с женой, но отнюдь не с приятельницами, пока те им не прискучили. Я готовлю кофе и разбиваю яйца. Я несказанно радуюсь и торжествую всякий раз, как слышу, что кто-нибудь, кого я знаю, ушел от жены. Так им, сукам, и надо. Вчера в магазине я нечаянно услыхал, как одна женщина рассказывала другой, что кто-то, кого я даже не знаю, ушел от жены, и я сразу возликовал, а потом опять впадаю в уныние, исполняюсь жалости к себе, опять чувствую себя обделенным.
– Чем это ты так доволен? – слышится мне вопрос жены, пока я возвращаюсь к машине.
– Ценой на артишоки, – ответил бы я, или еще того лучше: – Один человек бросил свою жену.)
Едва я проснулся, гадливость стеной вновь поднялась у меня в голове и в груди и уже не исчезала, и я не желал, чтоб жена прикасалась ко мне, не желал сам волей-неволей к ней прикоснуться. (Она тут ни при чем.) Казалось, коснись она меня – и место это высохнет, выкрошится или заплесневеет. А может, там, где она притронулась, от рук ее и коленок во мне образуются вмятины, будто в тесте или глине. И так оно и останется. Стена эта невидима, но неподатлива. Она неодолима. Она живая и мертвая. Сам я тоже и живой и мертвый. Это паралич, совершенное бессилие. И пустота, и скованность. И душно, кажется – не вздохнуть, и голова болит, и мутит, и накатывают тошнотворные воспоминания о мерзких, затхлых запахах. Погано. Не хватает пороху одолевать это состояние. И невозможно признаться жене.
– Мне нездоровится, – хнычу я. – Желудок, наверно.
– А сердце не болит?
– Вроде нет.
– Ты слишком много работаешь. Мы ни разу по-настоящему не отдыхали.
– Ты каждое лето уезжаешь.
– Это не отдых. Ну что бы нам вдвоем взять да поехать в Мексику? Я там не была.
Я предпочитаю поддаться этому приступу и лежать послушно, рабски покорно. Предпочитаю сдаться. Ожидать подходящей минуты – пускай острота пройдет, меня отпустит, злой демон уберется обратно в свое потаенное логово, – чем давать ему бой. Опять я бесхвостое земноводное. У меня бородавки, точно у жабы, но они маленькие, ведь я и сам маленький. Вот я протискиваюсь, головой вперед, точно крохотный белый пловец или аквалангист, обтянутый черной резиной, и свободно плавающие боли в висках переливаются в пульсирующую тяжесть в затылке. Если я протиснусь в щель и окунусь в омерзенье, что заперто у меня в глубине, быть может, мне уже не вернуться сюда. Куда? Быть может, если я протиснусь туда, никакого «здесь» уже не останется. Прежде я уже проползал сквозь гадливость, и она исчезала, не причинив мне вреда, словно ее вовсе и не было. Мне представляются кое-какие разговоры. Хоть бы не пришлось и вправду их вести.
– Ну, давай выкладывай, – уговариваю я дочь. – Эхе-хе. Можешь мне сказать. Ты употребляешь наркотики? Занимаешься всякими непристойностями с мальчишками и девчонками? Я пойму!
– Если ты и правда понимаешь, – спокойно, ровным голосом с упреком говорит дочь, – так понял бы, что, если бы я хотела тебе рассказать, тебе и спрашивать бы не пришлось.
– Толково. Горжусь тобой.
– Мне надо быть толковой? И ты по-прежнему будешь гордиться?
– Разумеется.
– Чем?
Может, из-за этого отец Вирджинии и покончил с собой. (Она загубила ему целый день.) Был он, наверно, скромный, замкнутый, небольшого роста, вроде Лена Льюиса, и отослал свою любимицу в отличнейший южный университет, а ее оттуда вышвырнули за то, что она однажды позволила себе с футболистами, со всей командой.
– Со всей командой, – весело сказала, почти пропела она, ее темные глаза блеснули.
– Они меня заставили, – продолжала она с вызовом, а сама так и сияла (и у меня вовсе не было уверенности, что она говорит правду. Она знала, я обожал слушать, как она рассказывала про свои непристойные похождения. Двойственное чувство, неодолимый соблазн заставляли меня ее расспрашивать. Изнасилование увлекает.) – Сперва они меня держали. А потом мне понравилось. Я уж ему показала.
– А страшно было?
– Я прямо с ума сходила по защитнику. Ох и задавался он! Один раз мы занимались этим в каноэ. Ты в каноэ не пробовал?
– Ты разозлилась?
– Ну что ты. А он разозлился. На меня. Он не думал, что мне понравится, но уж я ему показала. Он был самый знаменитый парень на весь университет, и одно время он был мой. По-моему, я там была единственная еврейка. А после этого случая он не желал меня больше видеть.
– Покажи мне тоже.
– Ну уж! Ты шлепнешься в обморок.
– Ну уж.
– Ну уж в университете наверняка по сей день это помнят. Могли бы и памятник поставить. В том сезоне они из-за меня прославились.
Все-таки не очень приятно было слушать, как она бойко об этом рассказывала (хоть бы чуточку раскаивалась!), будь у меня право и возможность, я бы сурово отчитал и наказал ее. Отхлестал бы по щекам. (Потому что ревновал.) Однажды мы с женой попытались проделать это в лодке, уже когда были женаты, но она засмущалась и заставила меня подгрести к острову.
Теперь-то я уже понял бы, что Вирджиния с приветом и, когда радостное бесстыдство иссякнет, вполне может покончить с собой. (Она бы просто не знала, как без него прожить.) Понял бы также, что по природе своей она отнюдь не жизнерадостна и эта безудержная веселость больше напускная. Пожалуй, если в ближайшие год-два у Пенни не сложатся какие-то прочные отношения, которые всерьез ее захватят, она тоже без особого шума может покончить с собой – я-то ей опора плохая. Она уже знает: если жена моя умрет или я получу развод, на ней я все равно не женюсь. Я больше не ищу близости с Пенни. Просто прихожу и ухожу – ха-ха, – и, может случиться, жена тоже покончит с собой, когда дети подрастут и разъедутся, а я ее брошу. Возможно, ее будет удерживать Дерек, если к тому времени мы не отошлем его куда-нибудь. (В этом случае малыш придется мне очень кстати. Он, правда, подрастет и будет уже не малыш.) Хорошо бы все-таки поскорей его отправить. (Он будет мне уж совсем ни и чему, когда станет старше.) Если уйду, и думать о них забуду. Не захочу даже оставить им свой номер телефона. Предпочту переехать в другой город. Одно исключение – мой мальчик, а может, забуду и его. Он ведь станет другим. Не знаю, долго ли еще у меня будет желание, чтобы он со мной разговаривал. Если попаду когда-нибудь в больницу, не захочу, чтоб они меня навещали, мне от этого будет только еще мучительней (и я так им и сказал. Одно исключение – мой мальчик. По нему я, вероятно, стал бы скучать, стал бы тревожиться, что он слишком тревожится за меня. Буду лежать там и умирать или поправляться, и в носу у меня будет резиновая трубка, как у политзаключенного во время пытки, а они еще от меня же станут ждать облегчения. Не захочу видеть ее сестру. Не сумею не допустить ее к себе. Моя маленькая секретарша пришлет открытку с пожеланием здоровья. И придется мне ее поблагодарить). Я должен был бы понять, что она с приветом, хотя бы уже по тому сеансу одновременной игры, который она дала футболистам в Университете, по ее внезапным переходам от оживления к подавленности, когда мы на минуту-другую вцеплялись друг в друга на площадке между этажами или внизу, в архиве, точно косматые медведи, и блузкой, курткой терлись о стену, и по неистовому ужасу, который внезапно охватывал ее, налетал, точно буря. Столько раз мы там с ней встречались. Мне и впрямь хотелось вынуть свой член, и чтоб она взяла его в руки. Месяцами вынашивал я всевозможные планы.