Человек, который смеется - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Трудно познать себя в счастье. Случай всегда рад надеть на себя личину. Нет ничего обманчивее его. Что он: провидение или злой рок?
Не всякий огонь есть свет. Ибо свет – истина, а огонь может быть вероломным. Вы думаете, что он освещает, а он испепеляет.
Ночь. Чья-то рука ставит зажженную свечу на окно, распахнутое в темноту. Жалкая сальная свеча кажется во мраке звездою, и мотылек летит на нее.
Его ли это вина?
Огонь зачаровывает мотылька так же, как взгляд змеи зачаровывает птицу.
Могут ли мотылек и птица устоять перед этим? Может ли листок не поддаться ветру? Может ли камень не подчиниться закону притяжения?
Все это вопросы материальные, но они имеют и моральное значение.
После письма герцогини Гуинплену удалось взять себя в руки. В нем оказалось достаточно сил, чтобы устоять перед соблазном. Но буря, утихнув на одном краю горизонта, начинает бушевать на другом; судьба впадает в не меньшее ожесточение, чем природа. Первый порыв ветра сотрясает дерево, второй вырывает его с корнем.
Увы! Не так ли падают могучие дубы?
И вот тот, кто десятилетним ребенком, оставшись один на Портлендском утесе, бесстрашно смотрел в глаза противникам, с которыми ему предстояло схватиться, – и буре, уносившей корабль, на котором он собирался плыть, и морю, поглотившему доску, по которой он хотел взбежать на корабль, и зияющей пустоте, грозно отступавшей перед ним, и земле, отказавшей ему в приюте, и зениту, отказавшему ему в путеводной звезде, и безжалостному одиночеству, и непроглядному мраку, и океану, и небу – словом, всем силам, заключенным в одной беспредельности, и всем загадкам, заключенным в другой; тот, кто не задрожал и не пал духом перед беспощадной враждебностью неведомого рока; тот, кто еще малым ребенком не убоялся ночи, как древний Геркулес не убоялся смерти; тот, кто в этой неравной борьбе бросил вызов и взял на свое попечение другого ребенка; тот, кто взвалил на себя, несмотря на слабость и усталость, лишнее бремя и стал еще более уязвим, но сорвал своей рукой намордники с чудовищ мрака, подстерегавших его со всех сторон; тот, кто, чуть не с колыбели вступив в поединок с собственной судьбой, стал укротителем диких зверей; тот, кому явное превосходство сил противника все же не помешало сразиться с ним; тот, кто, невзирая на одиночество, в котором он очутился, когда все покинули его, мужественно принял этот жребий и гордо продолжал свой путь; тот, кто храбро боролся с холодом, жаждой и голодом; тот, кто, будучи пигмеем по росту, оказался исполином душой, – тот самый Гуинплен, который победил свирепое дыхание двуликой бездны – бури и несчастья, теперь пошатнулся под дуновением тщеславия.
И вот, когда рок, обрушив на человека все несчастья, бедствия, бури, катастрофы и смертные муки, видит, что тот все-таки устоял, и начинает ему улыбаться, человек, внезапно охмелев, валится с ног.
Улыбка рока! Можно ли представить себе что-нибудь более страшное? Это – последнее средство, к которому прибегает безжалостный искуситель человеческих душ. Судьба, словно тигр, протягивает иногда бархатную лапу. Коварные приготовления. Омерзительна ласковость этого чудовища.
Каждый знает по себе, как часто возвышение совпадает с упадком сил. Слишком быстрый рост нарушает равновесие и вызывает лихорадку.
Бесчисленное множество новых мыслей с головокружительной быстротой проносилось в мозгу Гуинплена; в нем совершались таинственные превращения, непостижимое столкновение прошлого с будущим; это была встреча двух Гуинпленов, это было как бы его раздвоение; позади – ребенок в лохмотьях, вышедший из мрака, бездомный голодный бродяга, дрожащий от холода и вызывающий смех; впереди – блистательный, гордый, пышный вельможа, ослепляющий своим великолепием весь Лондон. Он сбрасывал старую оболочку и срастался с новой. Он расставался с существованием фигляра и становился лордом. Меняя внешний облик, порой меняют душу. Минутами все это казалось слишком похожим на сон. Это было так сложно, это было и дурно и хорошо. Он думал о своем отце. Как мучительно думать об отце, которого не знаешь! Он старался себе представить его. Он думал о брате, о котором ему только что сказали. Итак, у него есть семья. Как? Семья – у него, у Гуинплена! Он терялся в фантастических догадках. Воображение рисовало ему великолепные картины, перед ним, как облака, проходили величественные шествия; ему чудились трубные звуки.
«И к тому же, – думал он, – я буду красноречив».
И он представлял себе свое торжественное вступление в палату лордов. Он входит туда, полный новых идей. Сколько надо ему сказать! Как много накопилось у него мыслей! Какое огромное преимущество имеет он перед ними – он, человек, столько видевший, столько испытавший, столько переживший, столько страдавший, человек, который может крикнуть им: «Все то, от чего вы так далеки, мне было близко!» Этим патрициям, живущим в искусственном, ложном мире, он бросит в лицо голую правду, и они затрепещут, ибо он ничего не скроет, и они станут рукоплескать ему, потому что он будет велик. Он будет головою выше этих всесильных людей, могущественнее их всех; он предстанет перед ними носителем света, ибо явит им истину, и меченосцем, ибо откроет им справедливость. Какое торжество!
И в то время как эти совершенно отчетливые и вместе с тем смутные мысли проносились в мозгу Гуинплена, он беспрерывно двигался, как бы в бреду: опускался в первое попавшееся кресло, впадал в минутное забытье и вдруг снова вскакивал. Он ходил взад и вперед по комнате, глядел на потолок, рассматривал короны, изучал непонятные ему изображения на гербе, ощупывал бархатную обивку стен, передвигал стулья, разворачивал свитки грамот, разбирал титулы – Бекстон, Хомбл, Гемдрайт, Генкервилл, Кленчарли, сравнивал между собою сургучные оттиски королевских печатей, дотрагивался до их шелковых шнурков, подходил к окну, прислушивался к журчанию водомета; устремлял взор на статуи, с терпением лунатика пересчитывал мраморные колонны и говорил: «Да, все это явь».
Ощупывая свой атласный кафтан, он спрашивал себя:
– Я ли это?
И сам же отвечал:
– Да, я.
В нем все еще бушевала буря.
В этом вихре чувств, наполнявшем все его существо, чувствовал ли он слабость, усталость? Утолял ли он жажду и голод, спал ли он? Если да, то бессознательно. При сильном душевном потрясении человек удовлетворяет свои физические потребности без всякого участия мысли. К тому же мысли Гуинплена рассеивались, как дым. Разве в ту минуту, когда черное пламя вырывается из клокочущего кратера, вулкан отдает себе отчет в том, что на траве, у его подножия, пасутся стада?
Часы проходили за часами.
Занялась заря, наступило утро. Луч света проник в комнату, а вместе с тем и в сознание Гуинплена.
– А Дея? – напомнил он Гуинплену.
ЧАСТЬ ШЕСТАЯ. ЛИЧИНЫ УРСУСА
1. ЧТО ГОВОРИТ ЧЕЛОВЕКОНЕНАВИСТНИК
Увидав, как Гуинплен скрылся за дверью Саутворкской тюрьмы, Урсус, растерявшись, так и замер в закоулке, откуда он наблюдал за всем происходившим. В ушах у него еще долго раздавались скрип замков и лязг засовов, похожие на радостный визг тюрьмы, поглотившей еще одного несчастного. Он ждал. Чего? Он высматривал. Что? Эти неумолимые двери, однажды замкнувшись, распахиваются уже не скоро; они кажутся окаменевшими, навсегда застывшими неподвижно во мраке и с трудом поворачиваются на своих петлях, в особенности когда надо кого-нибудь выпустить; войти – можно, выйти – дело другое. Урсус знал это. Но человек так устроен, что он ждет иногда помимо своей воли, даже зная, что ждать уже нечего. Чувства, толкающие нас на какие-нибудь действия, продолжают проявляться вовне, как бы в силу инерции, даже тогда, когда предмета, на который они были направлены, уже нет, и заставляют нас еще в течение какого-то времени стремиться к исчезнувшей цели. Бесполезное ожидание, бессмысленное стояние, потеря времени, когда внимание приковано к предмету, уже скрывшемуся из виду, – все это каждому не раз приходилось переживать. Продолжаешь чего-то выжидать с безотчетным упорством. Сам не знаешь почему, но остаешься на том же месте. То, что было начато сознательно, продолжаешь по какой-то инерции. Такое упорство истощает и приводит к упадку сил. Хотя Урсус во многом отличался от других людей, однако и он все еще стоял как вкопанный: он погрузился в состояние настороженного раздумья, охватывающего нас перед лицом огромного события, перед которым мы бессильны. Он смотрел на черные стены – то на низкую, то на высокую, смотрел на калитку, на прибитую над нею виселичную лестницу, на ворота, над которыми красовалось изображение черепа; он был как бы зажат в тиски между тюрьмой и кладбищем. В этой пустынной улице, которую все старались обойти, было так мало прохожих, что Урсуса никто не замечал.
Наконец он вышел из своего закоулка – из каменной ниши, где стоял на карауле, и медленно поплелся назад. Уже вечерело, – так долго он пробыл здесь. Он то и дело оборачивался и смотрел на страшную калитку, за которой скрылся Гуинплен. Взгляд у него был тупой и застывший. Он добрел до конца переулка, повернул за угол, прошел один переулок, потом другой, смутно припоминая дорогу, которая несколько часов тому назад привела его сюда. Он то и дело оглядывался, как будто мог увидать тюремную калитку, хотя улица, где находилась тюрьма, осталась далеко позади. Мало-помалу он приближался к Таринзофилду. Переулки, прилегавшие к ярмарочной площади, представляли собой пустынные тропинки между оградами садов. Он шел, согнувшись, вдоль изгородей и рвов. Но вдруг он остановился и воскликнул: