Том 9. Очерки, воспоминания, статьи - Александр Куприн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рассказам его о богатстве отца никто не верит: весь экипаж твердо убежден, что мальчик во время падения ударился о борт головой и что с тех пор у него «приключилась неприятность в верхнем этаже». Шкипер судна, по имени Диско Труп, — старый, честный морской волк, — был даже вынужден однажды, как он выразился, собственноручно «прочистить Гарвею мозги», когда молодой человек, забывшись, высказал подозрение, что его карманные деньги вытащены кем-то из экипажа шхуны. Именно с этого эпизода, окончившегося кровопролитием из Гарвеева носа, и началось нравственное перерождение молодого Чэна. Гарвей — по натуре чистый, смелый и добрый мальчик, но избалованный безалаберным воспитанием чувствительной матери — сначала поневоле, а потом с горячим увлечением втягивается, под руководством своего сверстника, веселого и бойкого Дэна, в трудовую, но полную своеобразной поэзии жизнь рыбаков в открытом океане. Он безропотно, с сознанием выполняемого долга моет палубу, подает старшим матросам обед, ловит и чистит рыбу, ворует у кока жареный горох, учится ставить парус, управлять рулем и бросать лот-линь. Понемногу он делается признанным членом экипажа, имеет свое место за столом, участвует в долгих разговорах в бурную погоду, когда все охотно слушают «волшебные сказки» об его прежней жизни, и вообще нападает на мысль, что его настоящее положение много лучше того, когда он выслушивал насмешки над собой в курительной комнате почтового парохода. И чем больше он узнает своих невольных спутников среди опасностей и трудов долгого плаванья, тем большей любовью и уважением проникается он, а вместе с ним и читатель к этим простым и великодушным людям, соединяющим детскую чистоту сердец с хладнокровной отвагой закаленных моряков и откровенное невежество с житейской мудростью. И когда наконец, после долгих и разнообразных приключений, рассказ о которых неудержимо захватывает читателя, Гарвей опять встречается с отцом и матерью, уже отчаявшимися его отыскать, то перед ними совсем другой юноша — серьезный, бодрый, с несокрушимым здоровьем и с деловым уважением к чужому и своему труду. Само собою разумеется, что автор вложил много трогательного и забавного в счастливую развязку своего рассказа, который, в общем, производит такое же сильное, ясное и свежее впечатление, как и навеявшая его морская стихия. Переведена книга отличным языком и снабжена многими рисунками.
Рецензия на книгу Н.Н. Брешко-Брешковского «Опереточные тайны»
H.H. Брешко-Брешковский. Опереточные тайны (Петербург, 1905)
Вообще г. Брешко-Брешковский питает слабость к таким заглавиям, от которых, по выражению одного провинциального антрепренера, собаки воют и дамы в обморок падают. «Шепот жизни», «В царстве красок», «Из акцизных мелодий», «Тайна винокуренного завода», «Опереточные тайны» и т. д. и т. д. Вероятно, такие заглавия действуют раздражающим образом на любопытство читающей публики из Апраксина рынка. Недаром же столь колоссальным успехом пользуется и до сих пор добрый старый роман под соблазнительным заглавием: «История о славном и храбром рыцаре Францапе Венециале и о прекрасной королеве Ренцывене, с присовокуплением истории о могучем турецком генерале Марцымирисе и о маркграфине Бранденбургской Шарлоте». А «Гуак, или Непреоборимая верность»? А «Английский милорд Георг»? А «Суматоха в коридоре, или Храбрый генерал Анисимов»? Книжечки эти разошлись по России не в одном миллионе экземпляров. Но пусть же г. Брешко-Брешковский не забывает, что успех их — это лавры подкаретной литературы.
«Опереточные тайны» представляют собой окрошку из стареньких-престареньких кусочков, бывших в употреблении, по крайней мере, уж лет пятьдесят тому назад. Здесь и опереточный премьер с «яркими чувственными губами» и с «сочным бархатным баритоном», насвистывающий «бравурные» мотивы, и покровитель искусства корнет Белокопытов, и богач Крайндель (в прежних пьесах — толстый банкир), и пропившийся, но глубоко честный в душе старый актер Штейн, — словом, персонажи сильно подержанные. Как новость, затесался в этот роман художник Тарасович, который на сцене во время антрактов — что уже вовсе невероятно — пишет опереточные этюды. Затем, конечно, ужины, шампанское и, как всегда у Брешко-Брешковского, женщины с адски-зверски-пламенными темпераментами и с телами, похожими на «теплый, упругий, мраморный бархат». У Гоголя есть учитель истории, который, пока толкует об ассириянах и вавилонянах, еще туда-сюда, но как дойдет до Александра Македонского, то сам себя не помнит. Так и г. Брешко-Брешковский: когда речь заходит у него о женщинах, начинается какое-то разнузданное, истеричное, припадочное вранье, в котором даже нет настоящей здоровой чувственности, а просто так себе — упражнения чисто головного характера, тот нелепый, хвастливый и дикий разговор о женщинах, которым на гауптвахте сокращают свой досуг арестованные за буйство подпоручики. Помилуйте! «Чувственные губы, точно кровью вымазанные, жаждут крови». «Вся эта женщина была одно грешное, ослепительное, трепещущее от желаний тело, которое каждым нервом своим, казалось, вопияло (хорош глагол, нечего сказать!): «Возьми меня, ласкай, упивайся мною». «Она замерла в ожидании». «Дико, чудовищно не броситься и не покрыть ее поцелуями»… «Красавица созерцала свой пышный бюст»… Ну, и так далее. Литература… хе-хе-хе… для старичков-с… Общий же вывод из романа, как, впрочем, и из всех произведений г. Брешко-Брешковского, — это то, что автор любит женщин, и притом полных. Ему и книги в руки. Боюсь, что невольно делаю рекламу г. Брешко-Брешковскому. Есть этакие изданьица, вроде, например, «Тайны супружеского алькова», «Интимная красота женщины», «Верное средство в любви» и тому подобные. Писать о них, хотя бы и неодобрительно, это значит способствовать их распространению. Вот поэтому-то я и оговариваюсь: в произведениях г. Брешко-Брешковского звучит не страсть, а — passez le mot[90] — голая порнография, и притом холодно-риторичная, искусственно взвинченная, вымученная. Любители, купив его книжку, разочаруются. Притом я бы и вовсе не упоминал о романах г. Брешко-Брешковского, если бы, к крайнему моему сожалению, не видел, что этот автор все-таки может писать, и писать недурно. Он знает хорошо быт юго-западных окраин, не лишен наблюдательности, чувствует природу. Даже и в «Опереточных тайнах» есть два-три интересных свежих места, например, описание провинциального городка в самом начале романа, полторы странички в последней главе — ссора опереточного премьера с женой, рассказ о том, как Штейн бьет стекла в ресторане. Но эти крошки дарования тонут в огромном море пошлости, трафаретных приемов и преувеличенной, скучной лжи. Все это, впрочем, и раньше говорилось г. Брешко-Брешковскому. Говорилось ему также и о том, что неприлично упоминать в современных повестях фамилии ныне здравствующих людей, а у него на каждом шагу — то известный художник Новоскольцов, то знаменитый певец Северский, то обаятельный Немирович-Данченко. Неужели автор не понимает, как это должно коробить читателя? Но, очевидно, г. Брешко-Брешковского не переделаешь. По-видимому, этот молодой писатель отлился в окончательную форму и застыл в ней. И есть грубая, но меткая русская поговорка: «черного … не отмоешь добела».
Памяти Чехова (статьи)
Прошел ровно год с того дня, когда в маленьком немецком городке, вдали от истекающей кровью родины, умер Чехов, несравненный художник, гордость нашей литературы — угас светлый прекрасный человеческий дух. И последние его волнения, последние слова, последние тоскливые мысли были о России. Какие страшные грозы пронеслись над нами за этот ужасный и, может быть, величайший в нашей истории год! Потоки крови на войне, Ляоян, падение Порт-Артура, четырнадцать дней Мукденского боя, позорная паника, гибель флота у Цусимы. Этот год промчался, как один чудовищный, кровавый, бессонный и безумный день, и вот нам поневоле кажется, что только вчера похоронили мы Чехова.
Но тихой и покойной грустью смягчены воспоминания о нем. Так, вероятно, после землетрясения, разрушившего громадный город, грустили его жители о погибшем прекрасном храме.
Наше воображение пресытилось кровавыми картинами смерти, тысячами трупов, неутолимыми материнскими слезами, грозным заревом пылающих деревень, и нежная поэзия Чехова с его усталыми, спящими полями, облитыми кротким светом вечерней зари, с его росистыми утрами на берегах медленных, заросших камышами рек, с ночными дорогами среди искрящихся снегов, с пахучими летними полднями и шумными веселыми дождями, с прекрасными женскими лицами, так очаровательно улыбающимися сквозь светлые слезы, — вся эта драгоценная прелесть чеховской поэзии представляется нам далекой, бесконечно милой сказкой. И теперь, когда наступает время великих, грубых, твердых, дерзновенных слов, жгущих, как искры, высеченные из кремня, — благоуханный, тонкий, солнечный язык чеховской речи кажется нам волшебной музыкой, слышанной во сне. Но события проходят, и всему наступает конец. Во всех нас живет неумирающая вера в то, что Россия выйдет из кровавой бани обновленной и светлой. Мы вздохнем радостно могучим воздухом свободы и увидим над собой небо в алмазах. Настанет прекрасная новая жизнь, полная веселого труда, уважения к человеку, взаимного доверия, красоты и добра. И тогда-то имя Чехова засияет во мраке непреходящего бессмертия. Ибо он был истинным глубоко русским художником, каким до него был разве только один Пушкин. Никто так тонко и проникновенно не чувствовал грусти и шири русской природы. Русская жизнь зачерпнута им повсеместно до самого дна и отражена с мельчайшей правдивостью. Не его вина, если эта жизнь в художественном изображении выходила серой, тоскливой, низменной, неустроенной и дикой. Арестантского халата не напишешь кармином и берлинской лазурью. Он никогда не морализовал, не «обливал ядом презренья», не «жег смехом гражданской сатиры», не «клеймил» гневным словом. Он, как врач, вооруженный громадным знанием, чуткостью, хладнокровным опытом и необычайной наблюдательностью, вдумчиво прислушивался к течению русской жизни и рассказывал нам о наших болезнях, о равнодушии, лености, невежестве, грязи, халатности, мелком зверином эгоизме, трусости, дряблости. И как тонкий грустный скептик, изверившийся в паллиативе, он не досказывал, что одряхлевшему и обленившемуся больному, не встающему с кресла, всего нужнее недоступный для него свободный воздух и быстрые сильные движения. Но диагноз его был безошибочен. Если под Садова, по выражению Мольтке, победил школьный учитель, то с мукденских полей и сопок бежали, топча друг друга в безумной панике: чеховский мужик, оголодавший, одичавший, ослепленный тьмою и рабством, чеховский мещанин, развращенный жизнью городских окраин, чеховское милое, доброе, нелепое, вымирающее слабосильное дворянство, чеховский чиновник, офицер, интеллигент, разъеденные ничегонеделанием, выпивкой, винтом, сплетней, самохвальством, пустой и бесстыдной ленью.