Сильные - Олди Генри Лайон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот и колотушка. Сколько раз я обшивала ее новым оленьим камусом? Не помню. Стерлось из памяти; всегда, как впервые.
Гора, подумала я. Гора на моих небесах. До недавних пор – тюрьма Нюргуна. И услышала: стрекот. Стучали колеса, вертелись колеса, зубец цеплялся за зубец. Вы еще помните, что значит ритм? Механизм работал, а значит, оставалась надежда. Вслушиваясь в пульс далекой горы, я тронула бубен колотушкой. И снова. И опять. Я воссоздавала пульс заново.
На далеком утесе трудилась Чамчай.
* * * Твердыня белых Гремящих небес Колеблется и дрожит! Этот незыблемый прежде мир Содрогается всею толщей своей, Прогибается хребтиной своей. Бедственный Нижний мир, Переливается через край, Как опрокинутая лохань…– Доом-эрэ-доом[85]! Доом-эрэ-доом!
Давным-давно, за гранью древних лет, под восьмым уступом края небес – короче, в жизни, которую я вычеркнула из памяти, чтобы не мучиться отчаянием, – меня учили музыке. Я играла на инструменте, который здесь сочли бы волшебством или обиталищем духов. Рядом с бубном или хомусом… Нет, лучше не вспоминать. Ритм, метр, темп – я уже и не скажу, чем они отличаются друг от друга. Но я еще помню, что ритмическую структуру образуют сильные и слабые доли, чередуясь во времени. Между звуками и паузами, между длительностями разной величины возникают временны́е отношения. Сильные и слабые доли сходятся, встречаются, влюбляются, вступают во временны́е отношения, зачинают детей – причины и следствия. В коконе, где бились Нюргун с Эсехом, слабых долей не было – только сильные, сильные, очень сильные. Такой ритм не мог существовать долго; да что там – он не мог существовать вообще!
И все же он существовал.
Трудясь в два бубна, мы с Чамчай обволакивали кокон дополнительным слоем – ритмом живой природы, где есть место слабым долям. Так лекарь обкладывает язву примочками в надежде, что она рано или поздно зарубцуется. Из кокона в нас било чудовищное напряжение. Оно росло, и я начала бояться, что бубны не выдержат. Выдержим ли мы? О, за нас я не боялась: смерть – самое безопасное в мире место. Напряжение росло, и они тоже продолжали расти: Нюргун и Эсех. Они росли и дрались, дрались и росли.
– Доом-эрэ-доом! Доом-эрэ-доом!
Ритм музыки не может быть образован длительностями одинаковой величины – только разной. Нюргун уравнивался с Эсехом, и тут же вырывался вперед, чтобы Эсех догонял его. Кулаки долбили в животы и груди, пальцы впивались во вздувшиеся загривки. Лоб в лоб, как два быка, и гром сотрясал утесы, грозя сбросить нас с Чамчай на острые камни. Сильные, сильные, сильные доли. Доля, подумала я. Судьба. Мне было страшно даже представить, чем аукается эта битва под землей, на земле и в небесах, сколько их ни насчитай. Выкидыши. Оползни. Ураганы. Наводнения. Засуха. Ливень. Реки лавы. Рождение уродов. Я вообразила оркестр, где один музыкант близится к финалу, другой продолжает играть вступление, а третий еще только взял первую ноту. Я едва не оглохла от этой какофонии.
И впервые увидела, как горит время.
Вокруг Нюргуна с Эсехом, между ними замелькали черные вспышки. Сперва я решила, что у меня темнеет в глазах. Мокрые от пота борцы сходились и расходились, хватали и бросали, били и уворачивались, но в их движениях наметился странный разлад. Словно кто-то без зазрения совести вычеркивал часть действий, говорил случившемуся: «Этого не было!» – и черная вспышка пожирала усилие, событие, поступок. Так мы видим танец в темноте, когда мигает костер, вспыхивает и гаснет. Плавность превращается в рванину, текучесть в дробный перескок. Из поединка с корнем выдирались мгновения, сгорали в черном огне – и удар достигал цели раньше, чем следовало бы, а кровь из разбитого носа засыхала прежде, чем успевала выплеснуться на губу.
Такт – расстояние от одной сильной доли до другой. Когда вспыхивало время, сгорало и пространство. Ближе, дальше – все утратило смысл. Как понять, что отделяет сильного от сильного? Чем измерить это расстояние?! Хрустом суставов?!
– Доом-эрэ-доом! Доом-эрэ-доом!
Время горело в коконе. Я била в бубен, Чамчай била в бубен, Эсэх и Нюргун били друг друга. От черных вспышек кружилась голова, к горлу подступала тошнота, и поэтому я не сразу заметила, что в коконе все изменилось.
Драчуны остались прежними, но только драчуны.
Песня пятая
Слышите, богатыри! Видите или нет? Какой же толк мне идти назад, Такой великий путь проторив? Смеяться будете вы надо мной, Что я врага в лицо не видал, Только имя врага услыхал, Испугался и побежал… «Нюргун Боотур Стремительный»1. Рассказ Айыы Умсур, Вышней Удаганки, старшей дочери Сиэр-тойона и Нуралдин-хотун, о великой битве Нюргуна Боотура Стремительного с Эсехом Харбыром, Хозяином Трех Теней (продолжение)
Вдруг, схватившихся намертво, их Сила некая подняла, По воздуху понесла, Только ветер завыл в ушах, Опустила на землю их На серебряном склоне горы святой, Где месяц рождается молодой…В темной бездне плыл, отблескивая металлом, острый клык чудовища. Из немыслимой дали тускло, будто сквозь туман, светили звезды. Дряхлые старцы, они подслеповато щурились, силясь разглядеть, что же творится на поверхности вырванного с корнем зуба – нет, на склоне скалы-колосса, выкованной, казалось, из цельного куска серебра!
Такого места не могло существовать в пределах Осьмикрайней!
Плод извращенной тройственной связи моего больного воображения? Дитя свихнувшегося времени? Лоскут пространства, с треском рвущегося на части? В любом случае, это место, чем бы оно ни являлось, находилось за гранью – за всеми гранями, сколько их было создано при творении мира. Судя по тому, как закричала Чамчай, она видела то же, что и я. Плыла во тьме серебряная скала, и на склоне ее бились Нюргун Стремительный и Эсех Харбыр.
По-моему, они даже не заметили, что оказались на новом поле боя. Взмокшие тела боотуров блестели, и блики превращали бойцов в живую, движущуюся сталь. Выпав из кузнечного горна, раскаленные добела, они продолжали схватку на вертящейся наковальне. Кровавые сгустки градом летели из ноздрей и ушей, падали вниз с рассеченных бровей, гроздьями висели на лопнувших губах. Изворачиваясь, Эсех хватал эти сгустки горстями, бросал в рот и торопливо глотал, дергая кадыком. Жуткая пища придавала ему сил[86]. Нюргун бился молча, сосредоточенно, словно выполнял утомительную, неприятную, но обязательную работу. Вразнобой мигали звезды, грозя погаснуть от потрясения, черные вспышки небытия пожирали серебро и свет, место битвы то и дело погружалось во мрак, исчезая из реальности – и всякий раз у меня замирало сердце: что, если это – всё? Полное и окончательное всё?!
Безвременье?!
А двое боотуров давили, ломали, били, силились опрокинуть соперника, навалиться сверху, переломить хребет, сокрушить ребра, свернуть шею… Они давно должны были упасть! – запоздало сообразила я. Скатиться, соскользнуть по склону, крутому и гладкому. На таком не то что сражаться – устоять нельзя! Разве что распластаться плашмя, вжаться всем телом, вцепиться руками и ногами… Там, где любой другой уже кувыркнулся бы со скалы, канул в безвидную, бездонную темноту, Нюргун с Эсехом дрались, как ни в чем не бывало.