Отверженные (Перевод под редакцией А. К. Виноградова ) - Виктор Гюго
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При внимательном взгляде бросалась в глаза следующая деталь — дверь эта была такого вида, что могла быть разве только дверью в трущобу, между тем как окно, будь оно прорублено в плотном камне, а не в песчанике, могло бы, пожалуй, служить окном для отеля.
Дверь была просто сколочена из старых, подточенных червями досок, грубо соединенных перекладинами вроде нетесаных поленьев. Она открывалась прямо на крутую лестницу с высокими ступенями, грязную, пыльную, запущенную, одной ширины с дверью; с улицы было видно, как она круто поднималась наподобие приставной лестницы и уходила куда-то в темноту. Верх безобразного просвета над этой дверью был забит узенькой доской, в которой выпилено треугольное отверстие, не то форточка, не то слуховое окно. На внутренней стороне двери было изображено кистью, обмакнутой в чернила, число 52, а над отверстием той же кистью был намазан номер 50. Так что являлось сомнение: что это такое? Над дверью значилось: № 50, а внутри № 52. Какие-то тряпки пыльного цвета колыхались на треугольной форточке в виде занавесок.
Окно было широкое, достаточно высокое, украшенное решетчатыми ставнями и большими стеклами; только на стеклах виднелись во многих местах повреждения, выдаваемые искусной наклейкой бумажных полосок, а ставни, расшатанные и полуотворенные, скорее угрожали прохожим, чем охраняли жителей. На них не хватало горизонтальных планок, и в некоторых местах они наивно заменялись досками, прибитыми перпендикулярно, так что былая претензия на жалюзи превратилась в грубые ставни.
Эта дверь, имевшая гнусный вид, и это приличное окно, хотя оба разоренные, находясь в одном и том же доме, производили впечатление двух разнохарактерных нищих, которые идут рядом, с совершенно различными обличьями, хотя одинаково покрыты рубищами — один всю свою жизнь был попрошайкой, а другой когда-то был благородным дворянином.
Лестница вела в очень обширную часть здания, похожую на сарай, превращенный в жилой дом. Внутри оно пересекалось длинным коридором, на который выходили по обе стороны каморки различных размеров, скорее похожие на лавочки, чем на кельи. Окна этих комнат выходили на окрестные пустыри. Все здесь было темно, безобразно, грустно, сумрачно: в доме хозяйничали сквозняки из-за щелей в кровле и в стенах. Интересная и живописная особенность этого рода жилищ — чудовищные размеры пауков.
Налево от входной двери в стене, выходящей на бульвар, замурованное слуховое окно образовало нишу, полную камней, которые бросали туда ребятишки. Часть этого строения разрушена. То, что осталось от него в настоящее время, может дать понятие о том, что это было. Всему зданию не должно быть больше ста лет — это юность для церкви и ветхость для дома. Словно жилищу человека присуща его недолговечность, а жилищу Божию Его бессмертие.
Почтальоны называли эту лачугу № 52–50; но в квартале она известна была как лачуга Горбо. Объясним, откуда произошло это название.
Любители мелких происшествий, коллекционирующие анекдоты и запоминающие числа различных мимолетных дат, рассказывают, что в прошлом столетии было в Париже около 1770 года два прокурора в Шатле — один Корбо, другой Ренар. Два имени, прославленных Лафонтеном («Ворона и Лисица»). Случай был слишком благодарный, чтобы им не воспользовались остряки из писарей: тотчас же по коридорам суда распространилась пародия в форме несколько неправильных стихов:
На груду папок раз ворона взобралась,Арестный лист она во рту зажала.Лиса, приятным запахом прельстясь,Из лесу прибежалаИ перед ней такую речь держала:«Здорово, друг!..» и т. д.
Почтенные судьи, стесняемые этими шуточками и уязвленные взрывами хохота, сопровождавшими их, когда они проходили мимо, решили избавиться от своих фамилий и обратились к королю. Прошение их было подано Людовику XV в тот самый день, когда папский нунций, с одной стороны, а кардинал Ла Рош д'Эмон — с другой, благоговейно коленопреклоненные, в присутствии его величества обували в туфли голые ноги г-жи Дюбарри, которая вставала с постели. Смеявшийся король продолжал смеяться, когда ему подали прошение, весело перешел от епископов к прокурорам и избавил обоих просителей от их фамилий или, по крайней мере, позволил изменить их. Король разрешил метру Корбо прибавить хвостик к начальной букве и отныне называться Горбо; что касается метра Ренара, то ему посчастливилось еще меньше, он мог добиться только милости прибавить букву П к своей фамилии, и из Ренара вышел Пренар: так что и второе имя оказалось не менее похожим на первоначальное.
Согласно местным преданиям, этот самый Горбо был владельцем здания под номером 52–50 на бульваре л'Опиталь. Он даже был автором монументального окна. Отсюда и получилось прозвище лачуги Горбо.
Напротив номера 52–50 возвышается среди деревьев бульвара большой вяз, на три четверти высохший, тут же идет улица Гобеленовой заставы, улица в то время немощеная, обсаженная запущенными деревьями, зеленеющая или полная грязи, смотря от времени года, и упирающаяся прямо в стену города Парижа. Запах купороса клубами вылетает из высоких труб соседней фабрики.
Застава была близко. В 1823 году стена вокруг города еще существовала. Сама эта застава воскрешала в воображении мрачные образы. Это был путь в Бисетр. Отсюда при Империи и Реставрации входили в Париж приговоренные к смерти в день казни. Там было совершено около 1829 года таинственное убийство, известное под именем «преступления у заставы Фонтенебло» — убийство, виновников которого правосудию так и не удалось найти, страшная загадка, оставшаяся неразъясненной. Еще несколько шагов — и вы попадаете в роковую улицу Крульбар, где Ульбах заколол кинжалом козью пастушку из Иври при раскатах грома, как в мелодраме. Еще дальше вы очутитесь у отвратительных обезглавленных вязов заставы Сен-Жак — этой выдумки филантропов, скрывающей эшафот, этой жалкой и позорной Гревской площади, измышленной обществом лавочников, которое, испугавшись смертной казни, не сумело ни отменить ее с величием, ни сохранить с авторитетом.
Тридцать семь лет тому назад, если оставить в стороне эту площадь Сен-Жака, которая всегда была как бы предопределена судьбой и всегда была ужасной, — самым мрачным уголком на всем этом мрачном бульваре было место, столь мало привлекательное и в наше время, где находилась лачуга под номером 50–52.
Большие дома здесь стали строить лишь через двадцать пять лет. Место было невеселое. К похоронным мыслям, охватывающим каждого, присоединялось воспоминание, что находишься между Сальпетриер, купол которого виднелся неподалеку, и между Бисетром, т. е. между безумием женщины и безумием мужчины. Насколько могло хватать зрение, виднелись бойни, городская стена и изредка фасады фабрик вроде казарм или монастырей; повсюду бараки, ветхие стены, почерневшие как саваны, новые стены, белые как пелены, повсюду параллельные ряды деревьев, вытянутые в струнку постройки, плоские здания, бесконечные холодные линии и мрачные прямые углы. Ни малейшей извилины в почве, ни малейшей складки, ни малейшей архитектурной прихоти. Это был ансамбль леденящий, правильный, страшный. Ничто так не холодит сердце, как симметрия. Симметрия — это скука, а скука — основа грусти. Отчаяние наводит зевоту. Если можно представить себе что-нибудь ужаснее ада, где жестоко страдают, — это ад, в котором царит скука. Если существовал подобный ад, то мрачный бульвар л'Опиталь мог бы служить достойным к нему путем.
В сумерках, когда надвигается ночь, зимой в особенности, в тот час, когда ночной ветер срывает с вязов их последние пожелтевшие листья, когда мрак становится непроницаемым, беззвездным, когда месяц и ветер разрывают тучи, бульвар становится ужасным. Черные линии углубляются и теряются во мраке. Прохожий невольно вспоминает многочисленные местные предания, в которых существенную роль играет виселица. Уединенность местности, где совершилось столько преступлений, имеет что-то ужасное. Так и чудятся западни в потемках, смутные призраки ночи кажутся подозрительными, и продолговатые четырехугольные впадины между деревьями походят на могилы. Днем это безобразно, вечером — печально, ночью — ужасно.
Летом в сумерках, тут и там какие-то старухи сидят под вязами на скамьях, заплесневелых от дождей и сырости. Бедные женщины охотно просят милостыню.
Впрочем, этот обветшалый квартал уже тогда стремился преобразоваться. Кто желал видеть его как он есть, должен был поторопиться. Каждый день какая-нибудь деталь этого целого ускользала. Двадцать лет назад близ старого предместья вырос из земли вокзал Орлеанской железной дороги и преобразил его окончательно. Всякий раз, как поместят на окраине столицы вокзал железной дороги, это всегда гибель для предместья и зарождение новых кварталов. Так и кажется, что вокруг этих великих центров движения народов, при грохоте могучих машин, при пыхтении чудовищных коней цивилизации, которые питаются углем и изрыгают пламя, земля, полная новых зародышей, разверзается, поглощая ветхие людские жилища и нарождая новые. Старые дома рушатся, новые возводятся.