Гай Юлий Цезарь - Рекс Уорнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда до Рима дошли первые известия о разгроме наших войск в Парфии, никто не предполагал, что армия будет доверена Бибулу, и у меня не возникло дурных предчувствий по поводу того, что мой злейший враг получит дополнительные полномочия. Я всё ещё чувствовал себя в безопасности. Но когда я задумался над политическими последствиями поражения, постигшего Красса, мне стало абсолютно очевидно, что они развиваются в направлении, противоречащем моим интересам. Не было ничего удивительного в том, что после столь примечательного разгрома Красса общественное мнение в Риме обернулось против самой идеи великих, но рискованных кампаний, всё равно где — на Востоке ли или в другой стороне. Инициаторами же этой политики военных завоеваний были не кто-нибудь, а мы — Помпей, Красс и я; а в оппозиции к ней стояли Бибул, Катон и их партия. В результате следовало ожидать, что группа Катона хотя бы на какое-то время усилится, а на нас с Помпеем, уцелевших создателей триумвирата, посыплются упрёки. Но общественное мнение в своих приговорах, как правило, не следует логике. Так, о Помпее теперь вспоминали не как о недавнем активном стороннике авантюры, обернувшейся такой трагедией, а как о великом человеке, который когда-то блестяще расправился с Востоком. Для обывателя Помпей остался неизменно удачливым и никогда не терпевшим поражение солдатом. И он должен был оставаться олицетворением римской стабильности и воплощением римской уверенности в себе. Кроме того, все знали, что он и Красс, за редким исключением, были в натянутых отношениях друг с другом. И для общественного мнения, которое редко подчиняется доводам разума, этого оказалось вполне достаточно, чтобы оправдать Помпея и не связывать его с политикой Красса, оказавшейся вдруг такой ошибочной. Немаловажное значение при этом имело и то, что Помпей с армией, которой он командовал, стоял у ворот Рима. А я, точно так же как Помпей поддержавший идею похода Красса на Восток, оказался в гораздо худшем положении. Я всегда был более тесно связан с Крассом, чем Помпей; у меня сложившаяся репутация человека блестящего, но непредсказуемого, в то время как Помпея считали преуспевающим гражданином и тем, на кого всегда можно положиться; более того, я и сам успел потерять целый легион и пять когорт. Поэтому вполне естественно — и даже логично — отнести разгром и позор Красса за счёт некоего явления под названием «цезаризм», а не за счёт его истинных причин. Я к тому же обнаружил, что, если в прошлом году мои рьяные поклонники с гордостью обращались ко мне как к «единственному полководцу Рима», теперь они опасались употреблять это приветствие, поскольку оно стало относиться только к Помпею.
Хотя я и обратил внимание на произошедшие перемены, это меня тогда не очень сильно встревожило. Через два или три года я намеревался снова выставить свою кандидатуру на пост консула и считал, что, вступив на этот путь, буду одерживать всё новые победы в свою честь. Более того, если отношение сената ко мне и изменилось, то только к худшему, но я всегда мог рассчитывать на поддержку римского народа во время выборов. И я оставался абсолютно убеждён, что самое главное для меня сохранять хорошие отношения с Помпеем, при этом отлично понимая, что враги сделают всё возможное, чтобы оттолкнуть его от меня. Но я не верил, что им это удастся. И дело не в том, что я питал какие-то иллюзии о свойствах характера Помпея. Я давно знал, что тщеславие преобладало над всеми остальными его чувствами; но я также знал, что он всегда оставался патриотом, о чём свидетельствовало хотя бы то, что Помпей в предыдущем году отдал мне свой собственный легион. Кроме того, я ещё надеялся, что у него в памяти запечатлелись наши с ним продолжительные политические дискуссии, в которых мне всегда удавалось убедить его, что наши интересы совпадают, что у нас с ним одни и те же враги. Нам обоим устраивали обструкции представители одной небольшой группки политиков-реакционеров; у нас с ним не было причин соперничать друг с другом: мир достаточно велик, чтобы мы могли сосуществовать в нём. Я часто и настойчиво вдалбливал ему эту идею, то же самое делала, как мне известно, и Юлия. Я был уверен, что Помпей усвоил всё это, но, боюсь, не учёл одной истины, которую проповедуют моралисты: бывает достаточно одной неприметной слабинки, чтобы перевернуть и испортить человека, который без этой, казалось бы, мелочи мог оставаться сильным, стойким и последовательным. Дело в том, что Помпей не выносил равенства с другими. Он до самого конца был слишком горд, чтобы открыто признать, что я вхожу в категорию равных ему людей, и безумно боялся, что я могу действительно превзойти его. Эти тайные, подспудные мысли и догадки подтачивали его душу и искажали суждении В его собственном представлении он считал себя не способным на предательство или низость, а изменить миг было бы и предательством и низостью, потому что с самого начала я поддерживал его, я был его тестем, и никогда ничего не замышлял против него. И поэтому его кто-то должен был убедить, что, следуя своим недостойным побуждениям, он в действительности выполняет требования высшей морали. Помпей должен был померить или сделать вид, что поверил, что в то время как он стоит за законность и конституцию, я провожу свою революционную политику. Такой подход к ситуации был совершенно абсурдным. Я никогда незаконно не занимал государственных постов: наступал год, и меня назначали на тот или другой пост строго в соответствии с конституцией; а Помпей с младых ногтей пользовался привилегией обходить законы. Будучи, по сути, мальчишкой, он отпраздновал свой триумф и стал консулом, не обладая для этого занятия необходимыми качествами. Самые высокие свои воинские должности он получил в обход сената, благодаря народным голосованиям. Не сомневаюсь, что могу с фактами в руках доказать, что моя карьера в сравнении с его была куда более традиционной и законопослушной. Правда, возможно, я тут немного лукавлю. Мои действия всегда отличались экстравагантностью, и, в отличие от Помпея, у меня была чёткая цель, к которой я стремился. Если судить по идеям, которыми я руководствовался, то я больше, чем он, подходил под название «революционер». Но я никогда не ставил перед собой задачу развязать гражданскую войну; и теперь, когда я вспоминаю эти безобразные побоища при Фарсале, Тапсе и Мунде, где погибло так много римлян и не меньше озлобилось на всю оставшуюся жизнь, я чувствую себя виноватым как человек, которого, пусть помимо его воли, вовлекли в позорное деяние; но при этом я сознаю, что этого добивались они: Помпей, Бибул, Катон, Агенобарб, — а я пожертвовал бы всем, кроме своей чести, чтобы предотвратить это.
Зимой, сразу после поражения и смерти Красса, у меня ещё не было такого мрачного взгляда на будущее. Я даже мысли такой не мог допустить, что Помпей и я окажемся противниками в гражданской войне, причём возглавим такое количество легионов, какого за всю историю Рима не призывали на службу. Возможно, для меня явилось неожиданностью такое развитие событий благодаря свойству моего характера — полностью полагаться на своих друзей.
Никогда ещё в мирное время ситуация в Риме не была столь хаотичной и неспокойной, как в ту зиму. Я наблюдал за ней из своей северной провинции, и мне частенько хотелось, чтобы закон позволил мне пересечь границу и самому заняться столичными проблемами. Но в действительности моё присутствие на севере обернулось удачей для меня, потому что так случилось, что мне вскоре пришлось срочно вернуться в Галлию в связи с серьёзнейшей угрозой тотальной войны там. В то же время в Риме не было никого, кроме Помпея, кто был бы способен осуществлять власть в городе, но Помпей не спешил воспользоваться своей властью. Он выжидал, как это не раз бывало и раньше, пока обстановка в городе станет невыносимой и все кинутся к нему с требованием при помощи чрезвычайных мер покончить с нею. В том году выборы то и дело откладывались, то из-за нескольких случаев беспримерного взяточничества (в которых были замешаны два моих протеже), то из-за бесконечного запугивания, к которому прибегали Клодий в своей борьбе за место претора и Милон, который при мощной поддержке сената добивался должности консула. Оба — и Клодий и Милон — были известными предводителями банд, и в схватках между собой они каждый день проливали кровь. Представься любому из них только случай, и он не задумываясь хладнокровно прикончил бы соперника. И вот в середине зимы такой «счастливый случай» выпал на долю Милона, и тот не преминул им воспользоваться. Клодий с необычно малочисленным эскортом был неожиданно атакован. Его спутников сокрушили гладиаторы Милона, самого Клодия сперва ранили, а затем — уж конечно не по причине самообороны — убили. У Клодия было много врагов в сенате, и большинство из них (особенно Цицерон) полагали, что в результате успешно применённого Милоном насильственного метода решения проблем в республике снова воцарятся мир и стабильность. Им очень скоро пришлось отказаться от своих иллюзий. Клодий оставался любимцем народа Рима. И никто другой, если не считать меня, не пользовался так долго и устойчиво такой любовью римлян. И даже сегодня, когда меня принимают скорее за автократа, нежели за популярного вождя, случись со мною то же, что с Клодием, на моих похоронах, так же как на его, непременно бы произошёл колоссальный взрыв всеобщего возмущения; однако, если бы убили меня, сомневаюсь, чтобы порядок в стране был восстановлен так же легко, как это удалось сделать Помпею после похорон Клодия, Народ полностью контролировал и саму церемонию похорон, и улицы Рима. Ни один из врагов Клодия в тот день не посмел носа высунуть на улицу, а здание сенат горело, как погребальный костёр. И это не стало считаться проявлением бандитизма, что особенно растревожило Цицерона.