Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
а то пересказывать о каком-то теургическом искусстве. Чепухи тут был ворох, но Георгия восхищало всё сплошь: эта любимая поза Ольженьки, мелодичный голос, неутомимый в вещании, и то, что можно было, слушая, руками перебирать по ней самой.
Когда-то же они подымались, одевались, ели, а то вскакивала Ольда в халатике отдёрнуть-задёрнуть оконные занавески или бегом-бегом принести поесть в постель. Не надолго и расставались, но это эпизодами, а слаще и дольше всего, встречая перемены света и тьмы, – лежали, весь поток времени проглатывало счастливое лежанье. И какой разговор ни вспоминался потом – почти всё лёжа.
Нет, однажды, в конце дня тучи разорвались, засверкало голубое меж серого – и они пошли на большую прогулку. На набережной попался лодочник, перевёз их на Каменный остров.
Было холодно, плескало стужёным, но светило редкое солнце, расчистился запад – и так просторно, светло на душе. Как славно с Ольдой! Посмотрели вблизи и на те дачки – и петушиную, и с чёрными башенками, и швейцарское шале. Ещё не всё было сорвано ветрами и дождями, ещё додержались какие-то краснолистые и, конечно, дубы перепоздние, тёмно-коричневые. Речушка Крестовка, без течения, была покрыта густым листовым покровом, кажется – перейти можно по нему. Опять дачки, дачки – деревянные, разнооконные, со шпилями, резьбой, кокошниками, балкончиками. У Елагина моста стоял деревянный резной забитый, забытый Каменноостровский театр. По аллеям плотная земля, а чуть в сторону – грязно.
– И ты гуляешь тут иногда?
– Да бывает.
Но не спросил – с кем, когда, как-то не тянуло. С него довольно было того, что он видел и держал. Пожалел:
– А мы… а я в Петербурге шесть лет жил – и на островах-то почти не был. Всё некогда. Да как-то – место гуляний, а мы… а я человек негулящий.
Оговорился – и уклонился, не упоминать Алину, хотя и не тайна же была, что жили с ней, а не хотелось, не шло сюда. Но Ольда не пропустила момента и тут же мягко остро впустила коготки:
– А вы хорошо с ней жили?
Ну, как на это ответишь?
– Дружно? друг друга понимая? – допрашивала.
– Дружно, – должен был ответить. И покраснел.
– Ты – не из тех людей, – заключила Ольда, – кто много раздумывается над своей жизнью или пытается понять себя. А понимать себя самого – совершенно необходимо.
Георгий, не так-то стремясь к политическому разговору, но чтобы только перебить:
– Скажи, а Милюков – действительно крупный историк?
– Да какой там, – недовольно отвечала Ольда. – Его очень рано с научных занятий своротило на фронду, и покатился колобок по лёгкой звонкой дороге. Носится с учёностью, а подлинной не имеет. Сильных природных мыслей у него нет, и души нет, а упорства много. Он, поэтично говоря, та смоковница, которую…
И вдруг обеими руками обернула его – чтобы месяц молодой, да уже в первую четверть, он увидел бы через правое, а не левое плечо.
Георгий увидел на западе зеркальный серпик и:
– Насильно не считается.
Хотя все эти счастливые дни уже попали в новый месяц. А Гучкова – упустил.
Пошли по северной набережной – простой деревянный помост по краю леса, и близко, у самых ног – холодная чёрная вода Большой Невки.
И он опять её спрашивал о кадетах, а она рассказывала вяло, как общеизвестное:
– У них у всех нет чувства ответственности перед глубиной русской истории. Им даже в голову не приходит, что они совсем не понимают веры этого народа, ни его особого понимания правды, ни главных опасностей народному характеру. Смело выражаются: «народ хочет», «народ требует». Но на Западе никакие радикалы с таким презрением не отзываются о собственной истории. Чувствовали б они нашу историю – перетерпели б эту войну и без ответственного министерства.
И – смотрела выразительно, уже в сумерках. Она догадывалась. Вот намекала: перетерпеть.
– А всякий правый мыслитель заранее опорочен, к нему студенты и не притрагиваются. И неоткуда им узнать другую точку зрения.
Обогнули Каменноостровским мостом уже при фонарях, возвращались. Да не целых ли три часа они гуляли, всё на людях, не в комнате вдвоём? Уже хотелось в тепло, в уют, да граммофон послушать.
С месяцем уговорились, что – довольно. Георгий сидел в кресле и рассказывал боевую историю, когда действовал совсем неосторожно, а – выиграл. Вдруг из ольдиных глаз – зелёный вспых, пересела к нему на колени, приникающе, одно короткое слово шепнула на ухо – и весь запрет разнесло в осколки.
Убыстрённое, сумасшедше сжатое время!!
И опять – течение медленное…
Удивляться…
Покой победный.
Если бы даже не было других признаков – по одному тому, как Ольда, когда он брал её на руки, всегда отыгранным ловким движением в точный момент отталкивалась от пола, можно было догадаться, что она прыгала так не с первым с ним. Но это ощущение её опытности и многопонимания почему-то нисколько не было обидно для него, а даже нравилось, – как не может обижаться опоздавший к обеду гость, что без него тут уже пировали, но лестно ему, что для него спешат сервировать как для самого первого, не опоздавшего. О том или о тех, предыдущих, даже не было ревнивого толчка расспрашивать, никак он не относился к ним или они к нему. Ни разу не спросил, почему ж она не замужем, и есть ли кто сегодня. Заметила она как-то, что теперь по столицам стали очень часты разводы, во многих парах один из супругов – разведенец, что сейчас бы Анна Каренина не кидалась под поезд, а спокойно развелась бы через консисторию и вышла бы за Вронского, – Георгий выслушал, а невдомёк: что ж она – разведена? Он наслаждённо вверялся её опытности, а если кто-то помог этой опытности создаться, то и спасибо. Сегодня – они все нисколько не отнимали у него Ольды.
Она же не раз пыталась рассказывать ему о своём прошлом, и даже как бы о муже, но не венчанном, – Георгий не нашёл внимания вникнуть: её рассказ попадал в ряд тех неинтересных повторчивых личных историй, какие все всем всегда рассказывают.
А тем более он не задумывался, что ведь Ольда кроме говоримого вслух ещё что-нибудь думает своё отдельное, притаённое, когда лежит со смеженными веками, безсильная и немая. Только блаженство и благодарность к этой женщине затопляли его. За своими вздыбленными чувствами, как за горами, никакого другого мира он не видел и не искал.
Зато Ольда добивалась узнать побольше о прежних любовных историях Георгия. Ну что ж, он подчинился, очень нехотя, взялся рассказывать – и вдруг оказалось почти нечего: немногие его рассказы и все вместе взятые – над этой огненной постелью прошли такими жалкими тенями, что самому стыдно, хоть и брось, а есть для губ другая работа, лучшая. Как это всё было разрозненно, случайно – и почему-то душевных впечатлений не осталось никаких.
По сути, только Алина и была у него.
– Но так у вас с ней не было?
– Не-ет, никогда.
– Ну расскажи, – вела Ольда.
Да тут-то – что ж рассказывать? Это уж и совсем не складывается. Было – и было, есть – и есть. Десять тысяч мелочей, что ж тут рассказывать?
– Она умна?
Неглупа, конечно. Ну не так, чтоб специально.
– Любит тебя?
– Конечно, что за вопрос.
Ольда лежала на высоко приподнятой подушке, с волосами разбросанными как попало, в коричневых развивах, глазами строгими смотрела в верх стены, не на Георгия:
– И предана? Твоему пути?
Георгий и рад ответить, но…
– Ну… это… вообще не для женщины… Не для неё.
Настойчиво, и как бы с недоверием спрашивала Ольда.
Да как это передать? Это не попадает в логическую сетку. В такой сетке пропадает главное: что Алина – привычная, что с ней столько прожито, всё устоялось. Когда-то думал – и разделяет весь долг, весь темп, всю обречённость. Потом оказалось, что это – только терпенье её, а ждала она – награды беззаботности. Ну, какая есть. А ответственность – на мужских плечах.
(А как же вот: не мог даже писем её читать?.. А это ничуть не противоречило.)
– И – ты любишь её? – почему-то не верила Ольда. И всё – туда, на стенку.
– Конечно.
Очевидно, Ольда не могла взять в толк, что одно не касалось другого: вот они здесь – и жизнь с Алиной там. Вот он лежал, тоже на спине и чуть улыбаясь своему видимому: лежал, вот, любимый ими обеими, каждой по-своему, – и это нисколько одно другому не мешало. Такое довольство наполняло его, лень была все эти разговоры вести.
Ольда – немного шутливо:
– И ты когда-нибудь решился бы это испытать?..
– А зачем?
Улыбалась:
– Так, чтоб убедиться. В личных решениях нимало не помогают общие законы. Здесь всё так индивидуально-лабиринтно. На земле нет задачи трудней, чем задача личного чувства.
– Ну уж! – благодушно отпыхивался Воротынцев. – Ну уж! От историка ли слышу! Например, задачи такого колосса, как Россия?!
– О, не говори! – на маленьком лице длинные брови теперь занимали строгую линию. – Те задачи крупны, как горные пики, они видны издали, видны многим, и сотни и тысячи с равным правом судят о них, и можно что-то вывести. А в личном чувстве обречён на поверхностность всякий посторонний совет, и даже двое видят совсем по-разному.