Путешествие на край ночи - Луи Селин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Леон, — сказали мы Робинзону утром перед первым выходом на работу, — не дури на новом месте, не привлекай к себе внимания своими вздорными идеями. Не опаздывай, не уходи раньше других. Здоровайся со всеми. Словом, веди себя прилично. Ты — на солидном предприятии, взяли тебя по нашей рекомендации.
Но он немедленно привлек к себе внимание, хоть и не по своей вине: стукач, работавший в соседнем гараже, приметил его, когда он заходил в личный кабинет хозяина. Этого хватило. Донос товарищам по работе — ненадежен. Выжили.
И через несколько дней Робинзон, без места, опять сваливается нам на голову. Судьба!
Кроме того, почти в тот же день у него возобновляется кашель. Мы прослушиваем его — обнаруживаются хрипы в верхушке правого легкого. Ему остается одно — сидеть дома.
Это произошло субботним вечером, как раз перед обедом. Меня вызывают в приемную.
— Женщина, — докладывают мне.
Это была она, в шляпке и перчатках. Я отчетливо помню. Предисловия излишни: она появилась в самое время. Я выкладываю все разом.
— Мадлон, — останавливаю я ее, — если вам нужно видеть Леона, предпочитаю заранее предупредить, что настаивать не стоит. Вам лучше уйти. У него не в порядке легкие и голова. Серьезно не в порядке. Вам нельзя видеться с ним. Кроме того, ему не о чем с вами говорить.
— Это со мной-то? — напирает она.
— Именно с вами. В особенности с вами, — добавляю я.
Я думал, она сейчас опять взовьется. Нет, она только повела головой справа налево, поджав губы, и посмотрела мне в глаза, словно пытаясь отыскать меня в памяти. Но меня там больше не было. Я тоже ушел в прошлое. Будь на ее месте мужчина, тем более крепыш, я испугался бы, но Мадлон мне нечего было бояться. Она, как говорится, была слабого пола. Меня издавна подмывало смазать по такой вот пылающей гневом роже и посмотреть, как закружится такая вот разгневанная голова. Либо плюха, либо крупный чек — вот что нужно, чтобы увидеть, как с маху станут вверх тормашками все страсти, лавирующие в мозгу. Это прекрасно, как умелый маневр парусника в неспокойном море. Человек как бы гнется под новым ветром. Я хотел это видеть.
Подобное желание изводило меня уже лет двадцать на улице, в кафе, всюду, где цепляются более или менее задиристые, мелочные, трепливые люди. Но я не осмеливался: боялся побоев и следствия их — стыда. Сейчас случай представлялся неповторимый.
— Уберешься ты отсюда или нет? — бросил я, чтобы подзадорить ее еще больше и довести до кондиции.
Она не узнавала меня: такой разговор был не в моем стиле. Она заулыбалась, и я дошел до белого каления. Она, кажется, находит меня смешным и недостойным внимания? Бац! Бац! — влепил я ей две затрещины, способные оглушить осла.
Она отлетела к стене на большой розовый диван. Держась руками за голову, она прерывисто дышала и скулила, как слишком сильно побитая собачонка. Потом вроде как одумалась, вскочила и, легкая, гибкая, вышла за дверь, не повернув головы. Я ничего не увидел. Приходилось все начинать сначала.
Но как мы ни пыжились, хитрости в ней было больше, чем во всех нас вместе взятых. И вот доказательство: она таки виделась со своим Робинзоном, когда ей хотелось. Первым засек их вместе Суходроков. Они сидели на террасе кафе напротив Восточного вокзала.
Я и без того догадывался об их встречах, но не хотел показывать, что меня интересуют их отношения… Впрочем, меня это и не касалось. Работу свою в лечебнице Робинзон исполнял исправно, а она была не из приятных: сдирай грязь с паралитиков, обтирай их губкой, меняй им белье, утирай слюни. Большего мы от него требовать не могли.
Если же второй половиной дня, когда я посылал его с поручениями в Париж, он пользовался для свиданий со своей Мадлон, это было его дело. Во всяком случае, в Виньи-сюр-Сен мы Мадлон после затрещин не видели. Но я предполагал, что она наговаривает ему немало пакостей про меня.
Я даже не заводил с Робинзоном речь о Тулузе, словно ничего никогда и не было.
Так с грехом пополам прошли полгода, а потом началась пора отпусков, и нам срочно потребовалась медсестра, владеющая массажем: наша ушла без предупреждения — выскочила замуж.
На эту должность предложили свои услуги множество очень красивых девушек, и у нас оказалось лишь одно затруднение — какую выбрать из стольких ядреных особ разной национальности, наехавших в Виньи сразу после нашего объявления. В конце концов мы решили взять словачку по имени Софья, чье тело, гибкость и нежность, а также божественное здоровье показались нам — не будем скрывать — неотразимыми.
По-французски она знала лишь отдельные слова, и я счел своим элементарным долгом немедленно дать ей несколько уроков. Ее свежая молодость вернула мне любовь к преподаванию, хотя Баритон сделал все возможное, чтобы меня от этого отвадить. Я был неисправим. Но сколько молодости! Энергии! Какая мускулатура! Сколько извинительных предлогов! Эластичная! Нервная! Совершенно изумительная! Ее красоту не умаляла притворная или подлинная стыдливость, портящая разговор на чересчур западный манер. Говоря откровенно, я лично не уставал ею восхищаться. Я исследовал ее от мышцы к мышце, по анатомическим группам. По изгибам мускулов, по отдельным участкам тела я без устали осязал эту сосредоточенную, но свободную силу, распределенную по пучкам то уклончивых, то податливых сухожилий под бархатистой, напряженной, расслабленной, чудесной кожей.
Эра живых радостей, большой неоспоримой физиологической и сравнительной гармонии еще только приближалась. Тело, божество, ощупываемое моими стыдливыми руками. Руками порядочного человека, так сказать, безвестного священнослужителя. Прежде всего дозволение на Смерть и на Слова. Сколько вонючих ужимок! Искушенный мужчина берет свое, пачкаясь в густой грязи символов и артистически обволакиваясь сгустками экскрементов. А дальше будь что будет! Хорошее дело! Экономишь на том, что возбуждаешься только от воспоминаний. Ты обладаешь ими, можешь их приобрести раз навсегда, прекрасные, великолепные воспоминания. Жизнь гораздо сложней, жизнь человеческих форм — в особенности. Жестокая авантюра. Безнадежнее не бывает. Рядом с этим пороком, любованием совершенными формами, кокаин — всего лишь времяпровождение для начальника станции.
Но вернемся к нашей Софье. Сам факт ее пребывания в нашем неприветливом, боязливом и подозрительном доме казался смелым поступком.
Через некоторое время совместной жизни, когда мы все еще были очень рады видеть ее среди своих медсестер, мы все-таки начали побаиваться, как бы в один прекрасный день она не нарушила систему наших бесконечных предосторожностей или — еще проще — не отдала себе отчет в нашем подлинном ничтожестве.
Она ведь еще не представляла себе заплесневелость нашей капитуляции во всем ее объеме! Шайка неудачников! Мы любовались ею, что бы она ни делала — вставала, подсаживалась к столу, опять уходила. Она восхищала нас.
При каждом самом простом ее движении мы удивлялись и радовались. Мы ощущали некий поэтический подъем уже потому, что могли восторгаться ею, такой прекрасной и более непосредственной, чем мы. Ритм ее жизни проистекал из других источников, чем у нас. Наши были всегда слюнявы и ползучи.
Веселая, точная и кроткая сила, которая двигала ею от волос до щиколоток, смущала нас, очаровательно тревожила, но все-таки тревожила. Это точное слово.
Эта радость, пусть даже инстинктивно, раздражала наше брюзгливое знание мира, знание, основанное на страхе, спрятанное в склепе существования и обреченное привычкой и опытом на самую плачевную участь.
Софья отличалась той крылатой, гибкой и точной походкой, которую так часто, почти всегда встречаешь у американок, этих великих женщин будущего, несомых честолюбием и легкой жизнью к новым авантюрам. Трехмачтовик нежной радости на пути в Бесконечность.
Даже Суходроков, которого уж никак не назовешь лиричным по части женских прелестей, и тот улыбался, когда она выходила из комнаты. Сам ее вид благотворно действовал на душу. Особенно на ту, где еще далеко не угасло желание.
Чтобы застать ее врасплох, лишить хоть отчасти надменного сознания своего престижа и своей власти надо мной, словом, чтобы принизить ее, умалить и очеловечить ее масштаб до нашей жалкой мерки, я заходил к ней в комнату, когда она спала.
Тут уж картина делалась совершенно другой. Софья становилась близкой, успокаивающей, но все-таки удивительной. Не прихорашиваясь, раскидав простыни по кровати, изготовив бедра к бою, с влажным и расслабившимся телом, она отдавалась усталости.
Она спала всей глубиной плоти, она храпела. Это была единственная минута, когда я чувствовал себя с ней ровней. Никакого волшебства. Тут не до шуток. Она как бы трудилась. Трудилась на внутренней стороне существования, высасывая из нее жизнь. В эти моменты она казалась жадной, как пьянчуга, которому невтерпеж добавить. Нужно было видеть ее после этих сеансов спанья: вся немного припухлая, а под розовой кожей органы, предающиеся экстазу. В такие минуты она выглядела странной и смешной, как все. Еще несколько мгновений ее шатало от счастья, а потом на нее падал весь свет дня, и, словно после прохода слишком темной тучи, она торжествующе и раскованно возобновляла свой взлет.