Слово и судьба (сборник) - Михаил Веллер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Это был почти член семьи. Домочадец. Домашнее животное.
Тридцать лет я печатал на ней все, что вообще выходило готового из моих писаний. За тридцать лет у нее однажды сломался рычажок литеры «и», и еще раз просела каретка. Одна неполадка в пятнадцать лет.
Черновики я писал и правил от руки, и тогда переставлял машинку на широченный подоконник – прямо за левый локоть.
Памятка. Технические условия
Отношение редакций к оформлению представляемых рукописей напоминало требования развращенного властью командирского денщика к ротному повару в каноне «Швейка»: «Ты что это вздумал мне селезенку накласть? Знаешь ведь, что я ее не жру!»
Рукопись представлялась напечатанной на машинке со стандартным шрифтом через два интервала. А то были еще машинки с «портативным» шрифтом, чуток мельче и убористей. Такой шрифт не принимался. И если интервал чуть меньше – это тоже не принималось.
На белой бумаге формата 210 на 297 мм (формулы «А4» тогда не употреблялось). Ее еще было не достать.
28—30 строк на странице, по 58–62 знака в строке. Поля: слева – 4 см, сверху и снизу – не менее 2,5 см, справа – не менее 1 см.
Допускается не более двух исправлений на страницу.
А вот самое гнусное, самое подлое требование этих зажравшихся сук: редакция рассматривает только первые экземпляры. Вторые уже нельзя. Нельзя из-под копирки! В чем подлость? А в том, что любая множительная техника была не просто строжайше запрещена для доступа граждан. И даже не просто запрещена – о ней в семидесятые граждане еще не слышали вообще. А первые экземпляры редакции сплошь и рядом теряли! Или не считали нужным возвращать! Так и указывали: «Рукописи не возвращаются». И тебе надо было печатать все по новой! раз не было денег на машинистку! А это – сначала 10 коп. за страницу, и очень быстро – 12 и 15, и вот уже 20 коп. за страницу! Два рубля за десятистраничный рассказ! Восемь рублей за подборку в папке! Двадцать пять рублей за три рассыла в месяц!!! А я наладил свой конвейер пропускания рассказов через все редакции, как зенитчик высаживает бесконечной очередью двухсотпатронную ленту в черное небо, чтоб хоть одним трассером зацепить скользящий силуэт самолета. На восемнадцать рублей я сам счастливо месяц жить буду!
Так была еще у них эта подлая манера: вернут рукопись – а на первой странице чернильный штемпель регистрации. А еще красным несмываемым – пометки по тексту! Не выбросить – так хоть изгадить.
Вторые экземпляры бывали четки и читались не хуже первых. А нельзя! Неуважение к редакции! А первые где?! У других, которые для тебя авторитетнее?..
13. Бумага
Хорошая бумага – была для представляемой рукописи тем же, чем марка автомобиля для автомобилиста или покрой костюма для артиста. Она подтверждала либо могла отрицать профессиональный статус автора. Она была одежкой, по которой встречали неизвестного либо еще несостоявшегося автора.
Во-первых, она должна была светиться белизной. Во-вторых, быть плотной и гладкой. В-третьих, нетол стой и упругой. Этим требованиям соответствовала только финская бумага. То есть в других странах – любая, но в СССР хорошая бумага для печатных машинок была только финская. И достать ее было негде.
Члены Союза писателей имели право дважды в год покупать у себя в Литфонде по пачке 500 листов. Не члены не имели права совать свое свиное рыло в писательский калашный ряд.
И такова бывает наивность увлеченных ослов, что насчет бумаги я, отсидевший практики в «Неве», видевший горы красиво и профессионально оформленных рукописей, – а сообразил только на второй сезон.
У меня была знакомая. И она работала бухгалтером в «Ленгазе». И она однажды принесла мне в подарок здоровенную пачку, обернутую в газеты. Стопа была двойного формата. И еще год я аккуратнейшим образом, бритвой по линейке, целясь в прищур, резал ее надвое. Она шла только на чистовые первые экземпляры для редакций. Неровный обрез листа сигнализировал бы редактору о самопале самодеятельного графомана без доступа в писательский круг.
Еще почти пачку украл для меня приятель в плановом отделе Лентрансавто. Пачку я купил у аспиранта из НИИ Галлургии за пять рублей.
Как только редактор отворачивался, я норовил украсть немного хорошей бумаги. Я приходил на свой факультет и просил понемножку у машинисток. Я мечтал вступить в корыстно-прелюбодейскую связь с секретаршей высокопоставленного директора и шантажировать ее для расплаты бумагой. Много лет на лист хорошей бумаги я делал стойку, как легавый на вальд шнепа.
Много лет спустя, в 1992 году, читая лекции по русской литературе в университете Оденсе, я спер с этой родины Андерсона две пачки датской бумаги! Они лежали прямо в коробках возле ксероксов в коридорах!!! Так мог ли я удержаться?..
14. Как провожают вездеходы
И оказалось, что моя покупная (и та редко бывала) бумага «Потребительская» была неуставного размера: 212 на 287 мм вместо 210 на 297. И глаз редактора это сразу видел. Она выделялась из порядочных рукописей. И цвет был желтоват, и толщина толстовата; и плотность рыхловата. А вот писать на ней черновики, от руки черными чернилами, было хорошо. Приятно. Она хорошо держала чернила, впитывала ровно без расплывания, и перо шло легко.
И печатал я неправильно. Оставлял слишком маленькие поля слева, сверху и снизу, а справа вообще не оставлял. Что придавало рукописи неумелый дилетантский вид. От нее хотелось избавиться сразу. Она не внушала доверия своим видом.
И вот я вставлял в машинку новую ленту. Их надо было покупать по 10–20—30, когда налетишь, тоже редкость. А хватало ленты, для четкой красивой печати, страниц на сорок, редко больше. Потом бледно выходило, тонко, не респектабельно.
И чистил шрифт стриженой зубной щеткой, и промывал ваткой с ацетоном.
И заправлял бумагу: первый лист финский, второй через копирку потребительский – для себя.
Тра-та-та, тра-та-та, – шлеп! мать! опечатка. Вынимаешь лист из машинки и тонко-тонко, ювелирная подделка документа, новым безопасным лезвием срезаешь и подчищаешь площадочку бумаги от опечатки. Дырку не сделать!! Подтираешь грубой красной резинкой для чернил, после – белой для карандаша. Под конец ногтем указательного пальца полируешь зачищенное место для гладкости и плотности. Вставляешь лист и с оружейной точностью прицеливаешься, чтоб буква шлепнула точно в прежнее место: чтоб глаз редакторский барственный видел рукопись ровную, разгонистую, профессиональную.
Тра-та-та – шлеп! аааа!!! мать твою!!! опять опечатка.
Перепечатывая свои рассказы повторно для рассылов, я мог перепечатать за день страниц 25. 30 было пределом. Классная машинистка могла сделать 10 в час и даже 12, но не весь день. Нормой в то время было для них на работе страниц 20 в день, не больше моих на круг-то. У меня после тридцати в день в глазах зеленело и тошнота качала.
Рукописи уходили, как ночные бомбардировщики в далекий рейд, как подлодки в дальние боевые квадраты. Они уходили и не возвращались, и не всегда извещали о себе похоронками из редакций.
И я садился перепечатывать снова. Некоторые рассказы я перепечатывал раз по тридцать. Я помнил их наизусть. Я наизусть помнил расположение слов в строке и строк на странице, и лудил наизусть, как остервеневший дятел, как Анка-пулеметчица, как соло пианиста в безумном джазе, как отбойный молоток стахановца в экстазе. У меня были мокрые подмышки и спина, раз в час я глотал холодный чай и затягивался беломором. После такого дня я был туп, как свая после ударов в темя, и вывески магазинов расплывались в глазах.
И мне говорили:
– У вас очень хорошо напечатаны рукописи. Рука хорошей машинистки. Кто вам печатает?
Ну, потому что нормальные писатели отдавали свои каракули или получитаемые правки нормальным машинисткам, так было принято!
Сначала я значительно отмалчивался или отвечал размыто: «Ну, есть один канал». Потом плюнул и говорил:
– Если еще Марк Твен и Джек Лондон печатали сами – что я, в девятнадцатом веке живу?
Это звучало как-то высокомерно и вызывало больше неприязни, нежели уважения. Ага – сейчас я вам нищету свою выкачу. Боже, какое счастье, если б это можно было отдавать машинистке и не знать всех этих бесконечных мытарств!
Через пару лет знакомая привезла мне из поезд ки за границу маленький, но драгоценнейший презент: пузыречек мазилки и пачечку «Трип-Текса». Из пузыречка ты вывинчивал пробочку, внутри она продолжалась крохотной синтетической кисточкой, по груженной в белую эмульсию. Отжав внутри горлышка белую каплю, легчайшим касанием мини-кисточки ты замазывал опечатку – и через полминуты белое пятнышко затвердевало! И ты печатал нужное прямо поверху, и на финской бумаге это было практически незаметно!
А «Трип-Текс» представлял из себя пачечку бумажек размером с трамвайный билет. Подобно горчичникам, с одной стороны они были покрыты сухой белой тонкой эмульсией же. Ты вставлял такой листик в машинку между заправленным листом и лентой под удар литеры, и по опечатке печатал через этот листик, придерживая его двумя пальцами за краешек, те же неправильные буквы еще раз. И белый плотный порошок с листика вбивался ударом буквы точно в контуры этой напечатанной уже буквы. И она на листе переставала быть видной! Сухая белая краска повторным ударом через листик влипала в черную краску от ленты. Я был в восторге, поэтому так подробен. Не ясно? Ты подсовывал листик под ленту машинки и через него повторно печатал по опечатке те же буквы, теперь белым по черному. Белая в цвет бумаги краска ложилась точно поверх черных линий букв, и опечатка исчезала. Можно печатать по этому месту теперь правильно. Сразу, без пауз!!! Вот я и был потрясен прогрессом. Я берег листики, плотно пристраивая один выбитый контур к другому на прямоугольничке, где выбитые буквы просвечивали прозрачным.