Мадемуазель Шанель - Кристофер Гортнер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Вы просите меня о том, чтобы я предала своих друзей? — отпарировала я.
— Я советую говорить правду. Нам известно, что вы не во всем откровенны.
Я закинула ногу на ногу, поискала в сумочке портсигар.
— В таком случае вам следует меня арестовать, — сказала я, уже не в силах сдержать хотя бы намек на вызов. — Поскольку я рассказала вам все, что знаю.
— Минутку, пожалуйста. — Он встал, прихватил досье и вышел.
Оставшись одна, я не выдержала и издала сдавленный звук: непонятно, что это было — судорожный вдох или едва слышный всхлип. Я в ловушке. На этот раз мне не спастись. Меня арестуют, как арестовали Арлетти, бросят в тюремную камеру, потом потащат в суд, принимающий решения на скорую руку, там обвинят в коллаборационизме, далее обреют голову и проведут по улицам, где в меня будут кидаться камнями и грязью…
Наконец он вернулся.
— Мадемуазель, вы свободны, — коротко заявил он.
В какой-то жуткий момент я не смогла сразу встать. Ноги были как ватные, и мне пришлось ухватиться руками за стол, чтобы выпрямиться. Схватив сумку, я направилась к двери и, проходя мимо него, ощутила резкий запах дешевого одеколона.
— Вам повезло, мадемуазель, — тихо произнес он, — у вас оказались влиятельные друзья наверху… Впрочем, и внизу тоже. Но мой вам совет: хорошенько подумайте, оставаться вам в это непростое время в Париже или нет.
Я удивленно посмотрела на него:
— Я француженка. Это мой город, моя страна.
Он скользнул по моему лицу взглядом:
— Уже нет.
* * *Я поймала такси и отправилась на улицу Камбон. Все мои страхи улетучились, но под ними кипела ярость, копившаяся еще с тех пор, как эти головорезы барабанили в мою дверь. Не обращая внимания на глупые расспросы сотрудников магазина, я вихрем поднялась в квартиру и дрожащим пальцем набрала номер телефона своего адвоката. Рене ответил не сразу, за это время меня чуть удар не хватил. Я тут же заорала в трубку, что мне нанесли страшное оскорбление, что лакеи нового правительства де Голля потащили меня в тюрьму, где учинили унизительный допрос, обвинили в сотрудничестве с немцами, а потом еще посоветовали, чтобы я, самая выдающаяся courtière Франции, покинула свой…
— Мадемуазель, — прервал он мою горячую тираду, — я думаю, вам следует прислушаться к их совету.
Несколько секунд я слушала собственное тяжелое дыхание.
— Вы — что?
— Ситуация только ухудшается, — грустно заметил он. — Меня тоже уже допрашивали, причем очень долго, о моих связях с режимом в Виши… Мою контору буквально разгромили, забрали коробки личных и профессиональных бумаг, включая, — добавил он, к моему ужасу, который вырос уже до немыслимых размеров, — папки, имеющие отношение к нашему делу против Вертхаймеров. Так что, считайте, вас предупредили. Сейчас у них против вас ничего нет, но они будут продолжать копать, пока что-нибудь не нароют.
— Эта гнида сказала, что у меня наверху влиятельные друзья! — воскликнула я, одновременно ощущая странное чувство потери ориентации, словно я падала в какую-то бездонную пропасть. — Значит, кто-то меня защищает.
— Да, но как долго? Они называют это épuration savage, беспощадная чистка. Преследуют тысячи людей, признанных или подозреваемых в коллаборационизме. Де Голль готов пожертвовать ими ради своего дела. Он должен заверить силы союзников, что мы намерены оставаться с ними, когда падет Берлин. У нас нет выбора, мы должны уехать из страны.
— Но я не коллаборационистка! Я не сотрудничала с ними! Я делала лишь то, что должна была делать: спасала своего племянника и свой бизнес, спасала свою жизнь и жизнь своих друзей.
— Мадемуазель, вам нет необходимости оправдываться передо мной. Вы должны оправдываться перед ними, но боюсь, им это совершенно безразлично. Слава богу, сегодня за вас кто-то вступился. Однако не исключено, что завтра этот человек, кто бы он ни был, не сможет защитить вас. Если бы у меня была возможность, я бы тоже покинул Францию, но я зять министра правительства Виши, который одобрил депортацию евреев. У меня отобрали паспорт. Я не могу уехать. А вот вы можете… и должны.
Я повесила трубку и прижала ладонь к губам, чтобы не закричать. Неужели от меня ждут, чтобы я покинула страну, в которой родилась? Неужели для меня нет иного выхода, кроме добровольного изгнания?
Словно в тумане, я видела прекрасные, покрытые лаком ширмы, картины и книги — все это вот-вот исчезнет, как хрупкий мираж. Спотыкаясь, я подошла к рабочему столу и рванула на себя ящик. Пошарила и наконец нашла то, что когда-то оставила здесь. Я развернула носовой платок и поднесла часы к уху: они не тикали. Миниатюрные золотые стрелки застыли, показывая половину седьмого. Яростно крутанула колесико сбоку, чтобы завести, но кончики пальцев скользнули по насечке.
Стрелки не двигались. Часы Боя не тикали. Они больше не показывали время.
И тогда я с неумолимой ясностью поняла: мое время тоже вышло.
* * *Как только я приняла решение, все стало просто. Не легко, нет, ни в коем случае. Зато просто. Все свое имущество, которое я не могла взять с собой, я сложила в квартире на улице Камбон. Проследила, чтобы магазин был закрыт, выплатила всем компенсацию в размере четырехмесячного жалованья, даже мадам Обер и Элен, которые умоляли меня чуть ли не на коленях, чтобы я оставила двери открытыми. Они обещали строго за всем присматривать и регулярно докладывать мне обо всем в Лозанну в Швейцарии, куда я решила уехать. Андре я уже отправила туда на частной машине; Катарина успела снять дом неподалеку от санатория, где он будет лечиться.
Но я не вняла мольбам своих сотрудников. Все кончено. Во Франции мне больше не жить.
Потом я сделала то, чего боялась больше всего: отправилась к Мисе.
Она встретила меня у двери с горестным плачем, и сразу стало понятно: она знает, зачем я явилась. Мися с порога сообщила, что они с Сертом собираются снова пожениться, и потащила меня в гостиную. Там мы устроились на продавленном диване, где столько раз сиживали прежде, сплетничали и смеялись, подшучивали над друзьями и высмеивали недругов, ссорились и снова мирились… Мы с ней были ближе, чем родные сестры, как никто из наших знакомых.
— Ты должна остаться, — сказала она, обхватив мои ладони, потирая их, словно они замерзли. — Кто теперь сошьет мне платье?
— Кто-нибудь сошьет.
— А Серж? Что будет с ним? Сейчас он в безопасности, но его уволили, он уже не возглавляет балетную труппу «Гранд-опера». Его вызывали на допрос в Комитет, занимающийся «чисткой». А Кокто — как он будет жить без тебя? Ты им нужна здесь. Ты нужна всем нам, очень нужна.
Мне пришлось закусить губу, чтобы не расплакаться и не изменить своего решения. Если расплачусь, думала я, то мне конец. Нас обеих просто уничтожат. Я отняла у нее руки, коснулась пальцами ее морщинистой щеки:
— Ничего, Серж справится. Он ведь национальное достояние, один из самых выдающихся хореографов в мире. Его могут, конечно, заставить искупить вину, но пройдет немного времени, и он снова будет танцевать. Он больше ни в чем не разбирается, это его жизнь. И Кокто тоже, он должен писать. Что еще он умеет делать? И ты, моя обожаемая подруга, ты будешь жить и дальше. У тебя есть твой Жожо. Он единственный, кого ты по-настоящему любила.
Мися уже плакала так горько, что пришлось пожертвовать для нее носовым платком.
— Я не перенесу, — лепетала она, хлюпая носом в платок. — Просто не смогу.
— Это тебе только так кажется, — прошептала я, обняв и крепко прижав ее к себе, а сама смотрела ей через плечо на стоящего в дверях гостиной Серта. Его серое лицо было мрачно.
— У них в Швейцарии даже хлеба приличного днем с огнем не сыщешь, — сказал он. — Тебе там вряд ли понравится. Помрешь от скуки.
— Да, — согласилась я, улыбаясь сквозь слезы, которые не могла уже больше скрывать. — Я знаю.
* * *Когда я уезжала из Парижа, пошел снег. Мягкие снежинки кружили в воздухе, ходили волнами вокруг Эйфелевой башни, покрывая ее железную конструкцию, и опускались на землю. Ветер гнал белоснежные струйки по гравийным дорожкам парка Тюильри, под мерцающими маркизами на Елисейских Полях, засыпал мансарды художников и кабаре Монпарнаса, пятнами налипал на спирали литой из меди колонны на Вандомской площади. Снег засыпал тротуары, набивался в щели потемневших от возраста зданий, смягчая очертания города, который много повидал на своем веку, пережил и страдания, и страх, видел и радость, и процветание — как ни один другой город в мире.
Нежный, как рука, затянутая в перчатку, снег ласкал навес над фасадом магазина на улице Камбон. Плотно закрытыми ставнями он слепо уставился на отель «Риц» напротив. Снег задержался на полотне, белый, всего лишь чуточку белее самого тента, потом начал подтаивать, и капли падали мимо больших букв, которыми было написано имя, некогда столь желанное, столь знаменитое и столь экстраординарное, что одного только этого слова было достаточно, чтобы узнать, о ком идет речь.