Моцарт (сборник прозы) - Валерий Брюсов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
При дворе строго соблюдались все правила христианской церкви, совершались долгие богослужения, христианские священники пользовались величайшим почетом, однако сам император вовсе не был набожен. Крещение он принял, по настоянию войска, всего за несколько дней перед тем, как открыто надел диадему, и в разных тонких различиях верований был плохо осведомлен. Это не мешало Августу принять сторону последователей Афанасия против ариан, и в этом тоже видели настояния Гесперии, которая мстила арианам за то, что в свое время они недостаточно поддержали ее стремления. Я тоже постоянно присутствовал на службах в христианских храмах, хотя переменить веру меня не принуждали.
После кратковременного пребывания в Лугдуне мы переехали в Треверы, великолепный город, может быть, второй по красоте на Западе, поставивший свои широкие стены по холмам на берегу воспетой Авсонием Моселлы. Здесь, откуда еще недавно Валентиниан сильною рукою правил империей и где юный Грациан послушно внимал советам своего первого, мудрого наставника, Максим теперь стремился вполне утолить свою жажду величия и власти. В пышном дворце Валентиниана, одетый в пурпур, он принимал поклонение льстецов, наслаждался их падением ниц перед собою, их бесстыдным восхвалением его ума и его мощи, а по вечерам – буйными попойками с бывшими сотоварищами по оружию, во время которых, как говорят, забывал о своей диадеме и вместе с другими пел непристойные песни, сложенные в лагерях. Мне передавали за достоверное, что в этих ночных пирах, не отличавшихся ни приличием, ни воздержанностью, принимала участие и Гесперия.
В Треверах нас посетил епископ Амбросий, как посол императрицы Юстины, приехавший, с комитом Бавтоном и братом императора Марцеллином, предложить мир от имени юного Валентиниана II: Юстина соглашалась признать Максима Августом и императором Галлий, Британний и Испаний с тем, чтобы Валентиниану были предоставлены провинции по другую сторону Альп. Максим принял епископа надменно, много дней заставил его ждать приема и, наконец, выслушав предложения, объявил, что Юстина и ее сын лично должны явиться в Треверы и отдаться под покровительство нового Августа, который лучше других сумеет оберечь их жизнь и достояние. Некоторые говорили, что Максим желал заманить в свои руки Валентиниана и погубить его, но я думаю, что узурпатор хотел просто насытить свою гордость, заставив брата своего недавнего повелителя склониться у своих ног.
Мне случалось встречать Амбросия на улицах Треверов, по которым он ходил всегда без сопровождения, одетый скромно, с опущенными глазами. Но было в его походке величие, в чертах лица – непреклонная твердость, и я думаю, что не был прав Марк Рустик, когда уверял, что кончилась слава Медиоланского епископа: кровь Аврелиев не позволит ему долго оставаться в тени, и империя когда-нибудь еще почувствует вновь его тяжелую руку. То обстоятельство, что он, верный поборник учения Афанасия, принял на себя посольство от лица Юстины, ревностной защитницы ариан, показывает, что Амбросий готов схватиться за любой предлог, только бы снова выступить на арену общественных дел и стать посредником между императорами.
От Максима Амбросий уехал без определенного ответа, и произошло это, может быть, оттого, что гордость не позволила ему обратиться за поддержкой к Гесперии. Прекрасная Римлянка, как все ее у нас называли, была при дворе всемогущей, во все вникала и обо всем успевала думать. Об одном только Гесперия как бы забыла совершенно – о моем существовании. Пренебрежительно отвечая на мои приветы, отвращая лицо от моих страстных взглядов, она за все мое пребывание в Треверах не удостоила меня разговором с собой. Только раза два она отдавала мне приказания, столь же спокойным голосом, как любому из воинов, и его спокойствие оскорбляло меня больнее, чем гнев или укоры. Она держала себя со мною так, как если бы никогда мы не приближались друг к другу, как если бы никогда она не слушала благосклонно моих признаний, никогда не говорила мне сама о своей любви ко мне, никогда не припадала к моим губам страстными поцелуями. Порой, встречая холодный, недоумевающий взгляд Гесперии, останавливавший мои робкие попытки с ней заговорить, напомнить ей прошлое, высказать все томление моей души, я сам готов был думать, что это прошлое лишь приснилось мне, что Гесперия ничего не знает о моем безумном сне и всегда была для меня далекой и недоступной, как небожительница.
Мое время проходило в скучной и бесплодной работе, в общении с товарищами, которых занимали только попойки и посещение городских лупанаров и среди которых я не нашел ни одного, с кем мог бы сблизиться, наконец, в мучительном ожидании, что с Гесперией произойдет одно из чудесных изменений, свойственных ей, и она вдруг сама позовет меня к себе, скажет, что опять хочет быть со мною, опять меня любит. Незначительный магистриан, довольствующийся своим скудным жалованьем, так как я стыдился даже уведомить отца, где нахожусь, я влачил цепь безрадостных дней, не видя ничего лучшего и в будущем. Таково было уныние, владевшее мною, что я охладел и к книгам и, хотя в городе были хорошие библиотеки, по целым неделям не раскрывал ни одного свитка, не говоря уже о том, чтобы попытаться продолжать свое образование в местных реторических школах, поставленных, благодаря щедротам Грациана, на большую высоту.
Много раз я говорил себе, что такое существование недостойно меня, но у меня недоставало воли разорвать с ним, покинуть двор Максима и навсегда расстаться с надеждою приблизиться к Гесперии. Как то было в Риме, так в Треверах, красота ее меня порабощала: в свое время покинуть Рею мне было трудно потому, что ее ласки давали мне радость единственную; теперь покинуть Гесперию мне казалось еще труднее потому, что я испытывал ни с чем не сравнимый восторг, смешанный с жестоким мучением, глядя на нее, приближаясь к ней, ежедневно подвергаясь ее оскорблениям. Каждое утро я начинал сладостными мечтами о том, где сегодня я увижу Гесперию, и каждый вечер, вспоминая обиды, которые она с небрежным видом нанесла мне за день, я сжимал рукою сердце, порывисто бившееся не то от боли, не то от счастия.
Однако с каждым днем мне становилось все тяжелее длить мою позорную жизнь, и мое самолюбие все настойчивее повторяло мне, что так или иначе я ее изменить должен. После долгой борьбы с самим собою, после горьких раздумий в течение целых ночей и одиноких слез я, наконец, решился на половинную меру. Максим отправлял свое посольство к Юстине и Валентиниану, чтобы продолжить переговоры, начатые при посредстве Амбросия. Я попросил, чтобы меня назначили в это посольство, надеясь, что разлука с Гесперией успокоит мои чувства и даст мне силы принять твердое решение. Моя просьба была удовлетворена, и, в звании магистриана, я поехал, с другими членами посольства, в Медиолан, куда переселился юный брат Грациана.
Опять довелось мне совершить переезд через Альпы и, по мере того как мы подвигались вперед и вставали передо мною знакомые местности, словно какая-то шелуха спадала с моей души. В моей памяти вставали пережитые мною бурные и счастливые дни, удивительный, оставшийся мне непонятным образ Реи, картины битвы, в которой я участвовал, «схватки и бой, пролитие крови, людей истребленье», странным мне стало казаться, что теперь я могу довольствоваться местом маленького служащего при сомнительном императоре, и честолюбие в моей душе начинало брать верх над безнадежной любовью. «Нет, – говорил я себе, – лучше вести жизнь безрадостную, но доблестную, лучше отречься от счастия навсегда, но быть полезным родине, чем изнывать в постыдном бездействии, скованным, как раб, цепями неразделенной страсти!» Встречая вновь людей, честно поклоняющихся богам предков, я чувствовал, что во мне возрождается вера в защиту бессмертных, и по ночам, наедине, я молил Олимпийцев помочь мне вернуться к настоящей жизни и набожно прочитывал молитвы, которым когда-то меня учила мать: «Luam Saturni, Iurites Quirini, Heriem Iunonis...»
В Медиолан мы приехали одновременно с новым Сенаторским посольством, во главе которого опять стоял Симмах. Римский Сенат, по смерти Грациана, решил сделать вторичную попытку добиться разрешения восстановить в Курии алтарь Победы, и вторично великий оратор взял на себя труд произнести перед юным императором речь в защиту древней Римской веры. Симмах узнал меня, когда мы с ним встретились на улице Медиолана, и дружески позвал меня к себе.
Словно чудодейственной водой, врачующей недуги души, была для меня приветливость префекта, который принял меня как равного, несмотря на свое высокое положение и все возрастающую славу писателя. Умные речи Симмаха о современном положении дел, о новом распадении империи, об обязанностях каждого Римлянина в такие смутные дни были для меня целебным напитком, возбуждающим силы и желание бороться. Но, может быть, всего живительнее подействовали на меня рассказы Симмаха о жизни в Городе и о знакомых мне лицах.