Том 6. Живые лица - Зинаида Гиппиус
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращаюсь к рассказу, к началу июля в Варшаве. Собственно, в июле все и разыгралось, и было началом конца.
Первый результат работы Савинкова, вот этой военной, в совместности с Д. Ф., было то, что Д. С. и я почти совершенно перестали с ними видаться. Если бы Д. Ф. на такую работу не перешел, а стал бы действовать с нами, с Д. С. и со мной, то есть если бы мы втроем занялись газетой и пропагандой (что Д. Ф. и свойственнее было, нежели формированье армии, споры с генералами и т. п.), это было бы другое дело. К несчастью, у Савинкова не было ни одного человека, на которого он мог бы опереться, он и схватился за Диму. А при спешности этой сложной и чисто военной работы нам с Д. С. совершенно чуждой и неизвестной, – мы двое и оказались сразу как бы в пустоте. Возражать – на что? Савинкову и Диме дохнуть некогда: они и с польскими властями, они и офицеров принимают, и с Глазенапом заседают, – когда еще ехать к нам и зачем, – докладывать, что ли? Предполагалось, что я сама по себе, одна, устрою какой-то «отдел пропаганды», с Володей, в виде моего личного секретаря.
Я, впрочем, готова была на все, но решительно не могла ступить. Да и некуда было ступить. С Д. Ф. и Савинковым не было никакого контакта. Д. Ф. приходил иногда измученный, раздраженный, и знать ничего не хотел. А когда началась газета – стало и того хуже: никакой свободы в этой «Свободе» мне не дали. Выписанный из Минска Гзовский сразу начал хамить, пошла чепуха, неизвестно, кто был хозяином, из-за каждой мелочи надо было обращаться к Савинкову, да еще через Гзовского. Являлся Дима (дремать на моем диване) – и опять ничего не разберешь, какая «коллегия» распоряжается в газете. Гзовский ни с кем, кроме Савинкова, разговаривать не желает, от меня только требовал «материала», иначе грозил свое (свою дрянь) вставлять.
Д. С., конечно, ничего в газету не давал. Все это было глупо. Пусть у меня мало организаторских способностей, но что я могла «организовать», когда у меня, при отсутствии помощи, не было и полномочий, никакого маленького своего дела, со своим хозяйством и собственной ответственностью? Ведь и статьи газетные, которые я писала «в хвост и гриву» (даже за обедом), чтобы Гзовский туда своего не натыкал, и то, когда вечером я приезжала в редакцию править корректуру, оказывались с исправлением «резкостей». Точно я не знаю, как, что, когда писать!..
Но все развивалось последовательно. Внешнее у меня отсечено: после свиданья Д. С. с Пилсудским – объявление (официальное), что Польша воюет не с Россией, а только с большевиками. Наше воззвание (втроем) к русской эмиграции и русским людям, объясняющее войну Польши. Снятие, таким образом, крышки «эвакуационного комитета» с формирования русской армии. Начало газеты «Свобода». Тут вдруг телефон Балаховича – ко мне: он хочет присоединить свой отряд к русской армии, – как это сделать? Я, помня отрицательное отношение Димы к этому «зеленому» генералу в первое наше свиданье, отвечаю уклончиво, хотя причины его отвергать не вижу. Через день, кажется, или два, увидав Диму, сообщаю ему о звонке Балаховича и его желанье, с замечаньем, что это, конечно, их дело, но что я не вижу, собственно, основания не присоединить его отряд… Я не успела договорить, как Д. Ф. меня перебил, не без раздражения (он иначе теперь не говорил), сказав, что дело уже сделано, что Балахович ими принят вместе с его отрядом. Ну, тем лучше, что я ни при чем. Внутренне же все развивалось у нас, в течение всего июля месяца, следующим образом: как уж сказано – работа Савинкова, в которую плотным образом и сразу был вовлечен Д. Ф., по своему чисто военному характеру (и конспиративному, – от этого Савинков не мог отрешиться) оказывалась такого рода, что я и Д. С. фактически остались в стороне, не участвуя (естественно) в делах, армии касающихся. Работы же общественной никакой больше не было, все наши варшавские отношения сделались вдруг ни к чему: особой гласности насчет армии – уверял Савинков – Пилсудский не хочет. Видаться с Д. Ф. и с Савинковым мы стали очень редко, да тут начались у нас с последним и тренья.
Начались нелепо. Непонятно. (Или так и должно было быть?)
Он дал знать, что нашел свободный час, и мы условились пойти вместе, втроем, обедать. Стояла жара, и мы просто пошли в Саксонский сад, в открытый ресторан.
Невозможно проследить и нельзя передать, как, – но разговор принял сразу неприятный оттенок. Могу лишь засвидетельствовать, что ни я, ни Д. С. не были в этом повинны, нас это изумило и даже поразило. Д. С. самым благодушным образом, в тоне наших старых, близко-дружеских отношений, начал говорить об общем – о борьбе с большевиками, о ее идее, о смысле работы… может быть, сказал что-нибудь о слишком узковоенном характере дела, благодаря чему мы не можем сейчас иметь с ним более тесного контакта. Внезапно тон Савинкова сделался «аррогантным»: он стал говорить, что это «экзамен» ему, а теперь ему не до экзаменов, что он работает вовсю, а когда он работает, – он не привык отвечать на чужие сомненья, и держать экзамены ему некогда. Мы были так изумлены, что не знали даже, что и отвечать. А он вдруг, ни с того ни с сего, заговорил о Володе и стал его неистово и грубо ругать, зачем он не пошел к нему записываться в армию. «Ему надо бы мгновенно явиться, умолять меня, а он – что? Он, сукин сын, вишни ест. И не пошелохнулся! Стихи пишет? Да черт ли в них, когда перед ним прямое дело!»
От неожиданности и непривычки к такому Савинкову – мы не сумели сразу замолчать, а пытались еще спорить. За годы мы знали другого Савинкова; я его никогда не боялась, но мне подумалось, что тут случайное недоразумение, а что потом он «все поймет».
Удивленный Д. С. вечером не знал, что и сказать. А на другой день Дима рассказывал: «Борис мне „рыдал в жилет“ (т. е. жаловался), вы его экзамену подвергали, и экзамена он, будто, не выдержал».
Странно было и с Димой говорить.
Через несколько дней – еще свиданье, днем, у нас. Глупый какой-то разговор, опять жалобы на «экзамен». Тут уж я рассердилась и заявила:
– Все это вздор. Однако, сколько я ни думаю о вас, – Россия для меня первая. И если я хочу верить, что вы будете некто для России, может быть, я имею право смотреть, судить и узнавать вас.
На это он сказал, уже гораздо тише: «Как вы резки», – и только.
Комнатные столкновенья ничего пока не меняли: я продолжала работать и в газете, и делать что возможно в «конторе пропаганды», на Краковской, где жил Володя. Но меня очень глубоко заботил Д. С. Ни к какой такой работе он не был приспособлен и чувствовал свою растущую бесполезность в данных условиях. Очень поэтому томился на нашем пыльном припеке, – жара стояла неистовая. Так как я хотела оставаться с «ними» (с Д. Ф. и Савинковым) до последней возможности, терпя все и стараясь что-то делать, – то мне с утра приходилось мучиться, придумывать, как успокоить Дмитрия, что ему обещать, чтобы не стремился он куда-нибудь прочь. Утром я возилась с редактированьем рукописей, телеграмм, а днем ехали мы с Д. С. в Лазенки, чтобы он там немножко подышал. Потом, вечером, я ехала в редакцию (чаще бесполезно). В промежутках писала статьи для «Свободы».
Польские дела делались все серьезнее. Была объявлена еще одна мобилизация. С песнями шли мимо нашего балкона новобранцы, совсем мальчики, но это было и грустно – и радостно: ведь они идут бороться не с Россией: идут «за свою и нашу вольность».
Не могу определить, когда в эту «марсельезу» стал ввиваться (как у Достоевского в «Бесах») подленький мотивчик «mein lieber Augustin»[95] – мотивчик о перемирии и мире с большевиками. Но если б я понимала всю тогдашнюю польскую ситуацию, их партийную борьбу, – главное, подталкиванья Англии, – стоит ли писать? Факт, что мотивчик день ото дня рос и креп. Поляки, наши, кричали, что ничего этого не будет, да ни за что в жизни! И Пилсудский, мол, против мира, да и как можно! Не то было среди крайних правых и крайних левых…
Я забыла сказать, что уже давно приехала в Варшаву и жена Деренталя, та самая Aimée, дочь Брута, о которой Савинков мне рассказывал. Одна из «до гроба преданной ему семьи», как он говорил. Он перешел в Брюл в другое помещение, а свою комнату отдал ей. Сделав нам визит, Aimée пригласила нас к себе чай пить. Было любопытно, как преобразилась комната (где мы с ним «заседали» в первые дни его приезда): розовые капоты, пахнет духами, много цветов. Она – с крупными чертами лица, довольно на грубый вкус, красивая, яркая, кокоточная, сделана для оголения, картавит. Деренталь сообщил Д. Ф.: моя жена очень умеет обращаться с Борисом Викторовичем, если что-нибудь – надо к ней… (Мы, конечно, все поняли, было – не трудно.)
Кстати: насчет Деренталя я не все понимала, до одного случая. Раз, еще в начале, пришел Деренталь и стал прибедняться: вот, мол, ему теперь в Латвию и в Эстонию, для тамошнего формированья, Б. В. посылает. И непременно завтра. На послезавтра у меня есть билет, но Б. В. требует завтра, и я должен в багажном вагоне…