Марина Цветаева - Виктория Швейцер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жизнь возвращалась в обычное русло, возобновились бытовые заботы деревенского хозяйства: вода, хворост, печи... А вскоре Цветаева поняла, что ждет ребенка. Она ни секунды не сомневалась, что у нее будет сын, своим страстным желанием она «наколдовывала» его себе. Теперь жизнь приобретала новый смысл, превращалась в ожидание Сына.
* * *Годы в Праге были единственными, когда Цветаева жила внутри «литературы»: была связана с редакциями, участвовала в жизни писательского Союза, выступала на вечерах Чешско-русской едноты (Чешско-русского культурного общества). На первый взгляд, она и позже, в Париже делала примерно то же – но по существу это было нечто совсем иное: в изданиях, где ее печатали, Цветаева была лишь «автором», человеком практически посторонним; в Союз писателей и журналистов обращалась только с прошениями о материальной помощи; свои литературные вечера устраивала и организовывала сама с целью заработать на очередной взнос за квартиру, школу сыну или на летний отдых.
В Праге жизнь складывалась по-другому, здесь было несколько мест, где Цветаева могла чувствовать себя «своим человеком». Слоним ввел ее в «Волю России» – один из лучших журналов русской эмиграции, где он был редактором отделов литературы и критики. Предлагая ей сотрудничество, он предупредил, что журнал издается эсерами. «Она ответила скороговоркой: „Политикой не интересуюсь, не разбираюсь в ней, и уж, конечно, Моцарт перевешивает“, – вспоминает Слоним: рассказывая о журнале, он упомянул, что редакция помещается в доме, где Моцарт, по преданию, писал „Дон Жуана“. – Я до сих пор убежден, что именно Моцарт повлиял на ее решение». Стихи Цветаевой были напечатаны в «Воле России», когда сама она находилась еще в Берлине; она появилась в редакции как автор уже знакомый. Слоним пишет, что Марина Ивановна не знала, как нелегко ему было утвердить ее в «Воле России». Я добавлю – и хорошо, что не знала. Это способствовало ее добрым отношениям со всеми членами редакции. Она чувствовала себя здесь уютно, могла запросто зайти, бывала на «литературных чаях» по вторникам. Здесь возникла ее многолетняя дружба с семьей Лебедевых; здесь ее слушали с интересом и уважением. Это говорит о широте взглядов, ибо «белые» стихи Цветаевой, получившие в те годы довольно широкую известность, выражали идеи, неприемлемые для социалистов-революционеров – членов редакции и ближайших сотрудников журнала. Тем не менее из года в год, с 1922-го по 1932-й, до самого своего закрытия, «Воля России» печатала все, что предлагала Цветаева. Здесь с нею обращались как до́лжно с писателем ее уровня: не сокращали, не «редактировали», не указывали на непонятность ее писаний. «Воля России» опубликовала наиболее значительные и сложные вещи Цветаевой, в том числе «Крысолов», «Попытку комнаты», «Поэму Лестницы», «Поэму Воздуха», «Сибирь», прозу о Райнере Марии Рильке, художнице Наталье Гончаровой, важнейшую для Цветаевой статью «Поэт и Время». Пока существовала «Воля России», Цветаевой было где печататься.
И не менее важно – «Воля России» была единственным журналом, постоянно, серьезно и доброжелательно следившим за творчеством Цветаевой, утверждая ее как одного из самых значительных и своеобразных русских поэтов. Журнал не просто защищал ее от нападок критики, обвинявшей ее в бессмысленности, «растрепанности» и намеренной экстравагантности того, что она пишет. Мнение читающей публики часто определяли такие – типичные для него в отношении Цветаевой – высказывания ведущего эмигрантского критика Георгия Адамовича: «Есть страницы сплошь коробящие, почти неприемлемые. Все разухабисто и лубочно до крайности» (о поэме-сказке «Мо́лодец»). Или: «Что с Мариной Цветаевой? Как объяснить ее последние стихотворения, – набор слов, ряд невнятных выкриков, сцепление случайных и „кое-каких“ строчек» (о цикле «Двое»)[142]? «Воля России» последовательно рассматривала творчество Цветаевой как явление в общем русле русской и, в частности, эмигрантской литературы. Это относится прежде всего к М. Л. Слониму, одному из самых убежденных и последовательных ее приверженцев. Подводя итоги развития русской литературы после революции, он утверждал, что «пафос и движение цветаевской поэзии чрезвычайно характерны для всего десятилетия»[143]. С такой же высоты оценивали работу Цветаевой и другие критики «Воли России», например Д. П. Святополк-Мирский в статье о «Крысолове». Это поддерживало сознание, что «Воля России» для нее – свой журнал, где ее понимают и ценят.
Появлялась Цветаева и на страницах пражских студенческих журналов «Студенческие годы» и «Своими путями». С последним у нее сложились более «домашние» отношения: Эфрон был одним из его организаторов, редакторов и деятельных участников. И в этой редакции Цветаева бывала, знала сотрудников, сочувствовала его направлению. Когда в правой газете «Возрождение» появилась статья, обвинявшая «Своими путями» в «большевизанстве» (существовал в эмиграции такой термин) за постоянный интерес к происходящему в Советской России, Цветаева выступила в защиту «Своих путей» с резким протестом.
На страницах этого журнала она в 1925 году сформулировала свое кредо. Приветствуя Константина Бальмонта в связи с тридцатипятилетием его поэтического труда, Цветаева писала: «Дорогой Бальмонт! Почему я приветствую тебя на страницах журнала „Своими путями“? Плененность словом, следовательно – смыслом. Что такое – своими путями? Тропинкой, вырастающей под ногами и зарастающей по следам: место не хожено – не езжено, не автомобильное шоссе роскоши, не ломовая громыхалка труда, – свой путь, без пути. Беспутный! Вот я и дорвалась до своего любимого слова! Беспутный – ты, Бальмонт, и беспутная – я, все поэты беспутны, – своими путями ходят...
Пленяют меня в этом названии равносильно оба слова, возникающая из них формула. Что́ поэт здесь назовет своим – кроме пути? Что́ сможет, что́ захочет назвать своим – кроме пути? Все остальное – чужое: «ваше», «ихнее», но путь – мой. Путь – единственная собственность «беспутных»! Единственный возможный для них случай собственности и единственный, вообще, случай, когда собственность – священна: одинокие пути творчества...
И пленяет меня еще, что не «своим», а – «своими», что их мно-ого путей! – как людей, – как страстей».
Она написала это в середине творческого пути, выразив свое глубоко продуманное и неизменное понимание поэзии. Такая открытая декларация могла бы помочь критикам судить поэта «по законам (по выражению Пушкина) им самим над собой признанным». Но возникает ощущение, что многие современные Цветаевой критики не давали себе труда вчитаться в то, что она пишет. Они не обратили внимания на эти слова или отнесли их к ее «экстравагантности»: кого интересуют «одинокие пути», когда все стремятся к коллективности? Именно в двадцатых годах в эмиграции начали создаваться и расцветать литературные кружки и группировки: «Цех поэтов», «Перекресток», «Скит поэтов», «Кочевье», поэты «парижской ноты»... На цветаевское кредо откликнулся все тот же Г. Адамович, на этот раз под псевдонимом Сизиф: «Послание к Бальмонту – очень плохое»[144].Так можно писать, даже не читая того, о чем пишешь. Когда семь лет спустя, в очередной статье Г. Адамович заговорил об утерянных поэтами путях поэзии, о «безысходности всевозможных тропинок, принимаемых за путь» и упомянул Цветаеву: «нет, так нельзя писать, это-то уже ни в коем случае не путь...»[145] – она пришла в восторг: «он совершенно прав, только это для меня не упрек, а высшая хвала, т. е. правда обо мне... сказавшей: «Правда поэтов – тропа, зарастающая по следам»» (письмо С. Андрониковой). Очевидно, Адамович не намеренно игнорирует статью Цветаевой, о которой когда-то упоминал, а явно не помнит, не прочел ее серьезно, не заметил...