Дневники 1914-1917 - М. Пришвин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уехать на день — все расстраивается: напишешь что — нельзя отвезти, послать. Написать нельзя, не зная хода событий, — так выходит.
Узел писательский и денежный.
И все на фоне узла интернационального и национального: выставили лозунг мира всего мира, а у самих под носом выросли Украина и Финляндия. Не хотели воевать с немцами, а деремся друг с другом. Социалисты завлекли народ несбыточными объединениями.
Елецкий погром — это отдаленный раскат грома из Азии, и уже этого удара было довольно, чтобы все новые организации разлетелись, как битые стекла.
Эта свистопляска с побоями — похороны революции.
Дни революции в Петрограде вспоминаются теперь как первые поцелуи единственного, обманувшего в юности счастья.
Сколько лет уже прошло с тех пор, а все еще снится :[274] вижу лежащим себя на каком-то диване в бревенчатой комнате с таким ясным, сладким, единственным воспоминанием. И потом точка, остановка. И вдруг из этого предмета посреди комнаты мысль, а из стены крыса, такая огромная, едва, едва пролезает через дыру, и я хочу ее схватить, схватить пальцами, в ужасе растопыренными. И потом молитва: «О, Боже, прекрати войну!»
Новое смутное время, в котором не один, не два, а тысячи самозванцев обманывают, завлекают народ языком, исковерканным на иностранный лад, неизвестно куда.
Происходит разрушение города, но и веси разрушаются, и природа оставлена безумным человеком.
Сад, лес, поле — везде содружество дерева, трав, ко лось-ев, а у людей брат на брата идет.
Помещица заперлась в старом доме и думает, что все зло от мужиков, что это они сговорились грабить ее. А «их» нет, они вовсе не сговаривались, они грабят друг друга еще больше. Еще удивительно, как мало они грабят ее сравнительно с грабежом себя.
Нельзя в полдник уйти пообедать и оставить на час в поле плуг — укатится. Нельзя повесить уздечку на дерево и отойти на <минуту>, чтобы выгнать из ржи корову — утянут, все тащится.
Печник ходит без дела: никто не решается по дороговизне кирпича делать печь, кирпичник не обжигает кирпичи — дорогой кирпич некому покупать.
Упрощение жизни: сахару выдают по полфунту в месяц, и то неаккуратно — прекратили чай пить, пьем молоко. Исчез табак с рынка — прекратили курить. Мяса нет. Едим кашу, молоко и черный хлеб. И все это можно бы с радостью делать — будь сознание цели. От умерщвления плоти дух не обогащается, как у аскетов.
На колу собственности (или сказка про Белого бычка). Два времени: в юности за марксизм попал в тюрьму (оторвался теленок, не видавший поля и взятый прямо из зимней избы, и бежит прямо до тех пор, пока не упадет), теперь попал в тюрьму собственности.
Василий Герасимович рыбак, и удочки у него английские, и ружья, зайцев бьет. Все время был революционер. А когда вышел погром, ружья отобрали, удочки смешали, — беспомощно спрашивает, что это такое? Ему отвечают: «Вы сделали революцию. Народ сделал и вы». — «Нет, я просто покойный человек», — грызет подсолнухи. На этом сюжете можно изобразить весь эпизод погрома.
Путь дальнейшей нашей истории — путь оживления мертвых (собственников). Это неизбежно, потому что другого пути (общего) и нет в сознании. Гибель социалистов неизбежна.
8 Июля. Лидия все настаивала, чтобы так со мною до конца, до самого последнего, до уздечки, до ящика разделиться — в чаянии, что вот когда устроится все материальное между нами, то будут хорошие отношения. А когда мы разделились до того, что друг от друга совершенно перестали зависеть, то и перестали друг с другом видеться и разговаривать.
Крайние люди революции использовали общепризнанный факт негодности царя Николая II и этим фактом зажали рот всем правым.
К докладу. 7-го апреля я выезжаю из Петрограда посмотреть Русь. Я ожидаю, что русский человек теперь покажется, скажется, и все, что я видел раньше, получит новое имя.
10 Июля. Тихая минута. Промчалась весенняя зима и буря, снова зеленеет сад, и черный бычок наш с меткой на лбу ходит вокруг кола и жует. Я сижу на террасе своей и, облокотившись о перила, будто плыву на корабле, и несется корабль быстро во времени.
11 Июля. Неведомо от чего — от блеснувшего на солнце накатанного кусочка тележной колеи, или от писка птички, пролетевшей над полями, или от облака, закрывшего солнце, вдруг повеяло осенью, не той, которая придет к нам с новой нуждой и заботами, а всей осенью моей родины, с родными и Пушкиным, с Гречем и Некрасовым, с тетками, с бабами, с мужиками нашими, с дегтем, телегами, зайцами, и ярмаркой, и яблонями в саду нашем, и потом и с весной, и зимой, и летом, и со всеми надеждами и мечтами нераскрытого, полного любовью сердца. А потом вдруг: что это все погибает. Новое страдание, новый крест для народа русского, я смутно чувствовал еще раньше, неминуемо должен прийти, чтобы искупить — что искупить? [275]
Так развязываются все узлы жизни. Вот развязалось в хозяйстве: сено сопрело, вышло из круга, и теперь стало непонятно, как мы уберемся. Так же и в этом узле всей России и всей мировой войны: Россия выходит из круга.
Разбежались министры. Бегут войска. Бегут части государства, отрываются клоками. Разделяются деревни и села, соседи, члены семьи — все в какой-то напряженной тяготе и злобе. Россия погибает. Боже мой, да ее уже и нет, разве Россия эта с чувством христианского всепрощения, эта страна со сказочными пространствами, с богатствами неизмеримыми [276]. Разве это Россия, в которой священник в праздник не служит обедню, потому что нигде не может достать для совершения таинств красного вина? Ее уже нет, она уже кончилась.
Постыдным становится, непонятным себе это странное промедление: кончается, умирает родина, а с ней же и я весь, ее сын, а я только жду, и смотрю, и не знаю, верю я в погибель или в воскресение. Холодно, официально говорю: «Россия не погибнет», а не знаю, чем это доказать — почему не погибнет?
Я иду в деревню и говорю, что министры бегут, солдаты бегут, немец идет.
— Ну что ж, — отвечает кузнец, — один конец, так мутно жить нельзя: под чем-нибудь надо жить, кому-нибудь нужно повиноваться, или платить налог, что-нибудь надо такое. Ну, пусть немец, один конец.
Ефросинья Павловна (вообще женщина) по природе анархистка и пролетарка («законов всех сильней»), а по судьбе собственница самая жестокая: двойное бытие. Так птица — и летает, и на яйцах сидит.
— Товарищи, довольно мы полетали и пошумели, взгляните на птицы небесные, они летают и время от времени и тоже на яйца садятся, не пора ли и нам садиться на яйца?
Под вечер, когда пригоняют коров, иду я на дерев ню разузнать, не собирается ли кто-нибудь в город, так попросить захватить оттуда почту. Подходит Никифор и предлагает к покосу свежины, зарежет поросенка, по девять гривен за фунт отдаст.
— Хорошо, ладно, а вот не поедешь ли завтра в го род, беспокоюсь, дела наши плохи, слышал?
— Слышал: бегут, страсть бегут. Да и мыслимо ли не бежать: три года в окопах сидят, в воде, в сырости.
— Да ведь и немцы сидят?
— Ну и что же?
— А так, немудрено — немцы и Россию заберут.
— И очень просто! Да ну, что ж! Ну, ничего не будет, так разделят ее там, где кому что, и больше ничего не будет. А что жить, то все равно будем жить… А поросеночка-то я зарежу, сало себе, свежину вам, по девять гривен.
И чего другого ожидать можно? Все-таки для каждого действия, да еще такого рискованного, как война, должен рядовой человек раскачнуться, и что-то очень видимое, понятное должно быть в его сознании, из-за чего он должен качнуться? Вот качнулись, было, на помещиков из-за чего? Из-за земли. Взяли землю, разделили, досталось по восьминнику на душу. Больше нету земли, и если бы она и была, так все равно, что из этого? Землю обрабатывать нужно, кому это можно, а кому нельзя. Многие получили по восьминнику, да и бросили тут же, непаханая лежит. И к этому восьминнику сколько злобы, смут прибавилось. И так получилось, что тут работаешь, а там где-то, в государстве всем, концы с концами не сходятся, и все ни к чему. Так уж тут один конец, немец там или кто, только к одному концу.
Это значит, вконец уж намотался человек, и ему теперь все равно (в таком состоянии в плен берут людей), и он становится интернационалистом по судьбе.
Для того, чтобы шел человек на войну, нужно сначала ему показать нечто видимое, знакомое, а потом, как разгорится пожар, тогда в зареве его будут идти слепо и долго сами.
Мешков получил от брата из Москвы письмо с надписью: «Очень нужно и в собственные руки». В письме было написано: «Насчет того, что мы говорили, дело перевертывается: началось наступление, ты теперь поддерживай наступление, только вперед не суйся, когда из буржуев кто будет собирать на заем свободы и говорить про наступление, ты говори: "Мы, товарищи, наступление поддерживаем, только не забудьте, что без аннексий и контрибуций и на самоопределение"».