Праздник побежденных: Роман. Рассказы - Борис Цытович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обхватив руль, он долго глядел в темноту, ощутив, что в этом мире ему делать больше нечего. Затем включил мотор, зажег фары. Свет лег на заснеженные обводы холмов, на кусты терновника под белой снежной шубой. Он вывел машину на дорогу и покатил вниз по заснеженному шоссе.
* * *На другой день утром у ворот «Красного резинщика» сломался огромный крытый армейский грузовик. Он тоскливо мок под дождем, напустив лужу масла, мок он и в обед, когда Феликс ходил в ларек, а к концу работы в кабинет к Феликсу зашел измученный, весь в мазуте пожилой капитан. Он рассказал, что едет с Кубани куда-то под Херсон, а у машины сломалась коробка передач, и попросился во двор, чтобы четверо солдат могли обсушиться в котельной и попить горячего чаю, ожидая подвоза деталей. Капитан был смугл, худощав, но силен, жесты скупы, но резки. Накинься неожиданно на такого, и он ответит мгновенно и сокрушительно. Феликс признал в нем фронтовика, истинного служивого, но без образования, потому и застрявшего в капитанах, и обрадованно решил: этому объясню, этому рассказать все можно, этого так не хватало мне, и провидение наконец послало его.
Председателя и зама на работе не оказалось (их вызвали в профсовет), и Феликс впустил военных под свою ответственность. Машину затолкали во двор к куче металлолома, ручеек из-под нее, теперь уже масляно-радужный, бежал к воротам. Военным дали мыло, полотенца и постелили в красном уголке.
Вечером зашли молоденький сержант, нагруженный кульками, и капитан — распаренный, побритый и счастливый, как подлинный окопник, умеющий ценить баньку и чистую постель. Он поставил на стол бутылку черного вина и сказал:
— В Польше я бимберу ихнего «монополева польска» видимо-невидимо попил, думал, нет в мире худшей отравы, ан есть — наш кубанский «Солнцедар» — настоящие чернила.
Они присели.
— Польшу помнишь? — лукаво подмигнул капитан. — «Прошу пана до кобеты». Эх, полячки, полячки — нет красивее женщин на свете. Помнишь? А крестьяне? Помнишь? У них одно: пан, колхоз будет? Будет, пан, будет и колхоз, и коллективизация, все будет.
Капитан расхохотался, разливая по стаканам мутную фиолетовую бурду, а в голове Феликса покойно и радостно вращалось: «Вот он, этому все можно, начистоту, он поймет», и как музыку Фуликс слушал его голос.
— Ты, механик, не обессудь, а главное, во рту не держи кубанское винишко, а глотай, как есть, а то губы и рот у тебя, как у злющей собаки, зачернеют.
Запах мокрого армейского сукна, бычки в жестянке, вспоротой штыком, буханка, дождь за окном, дым крепких папирос потянули в прошлое. Феликс знал, что капитан, человек немногословный, привыкший не рассуждать, а действовать, все равно не сможет при встрече с таким же, отмеченным войной, промолчать. Феликс дождался. Капитан первый распахнул занавес — все туда же, все о том же.
— Под такой дождичек хорошо лежать на диване, пить беленькую да холодцом закусывать.
Немного ты, дорогой, бездельничал на диванах, отметил Феликс.
— Завидовал я вам, летчикам, — заговорил капитан. — Летаете вы в небе, летаете, а прилетите — «какаву горячую» пьете да на простынках чистых в тепле спите. А в пехоте — мороз, да от переправы ноги мокрые. Портянку снял, подержал на морозце, чтоб она корочкой ледяной взялась, ледок отряс, и опять в нее ногу — и ну роту догонять. А мина зимой лопнет — тогда что? — не осколком, так мерзлым комлем прибьет. Или, скажем, грязь — так ты и не знаешь, что такое грязь. На Орловщине, скажем, не грязь, а сметана, ступил по косточку, так и сапог с ноги не слетит, да и шинелишку стряхнул — и чистая, не цепкая, не грязь — одно удовольствие. А в Белоруссии или, скажем, в Польше, так и вовсе красота — дождь льет, а ты шагай себе под соснами, лишь песок кремнистый, желтенький под сапогом хрустит — красота! А на Украине грязь — и капитан схватился за голову — так всему труба: шаг ступил — пять кило на сапоге, еще шаг — уже десять кило, и грязь до горизонта, а за горизонтом еще больше грязи. И вся рота, и весь батальон с подсолнечными бутыльями в руках, ну, словно лыжники, — ступил и очищай сапог, еще ступил — опять очищай о будыльник, потому как главное, чтобы грязь сапог с ноги не забрала, тогда конец. Вот и мотаешь по две, по три портянки и месишь, а на тебе автомат, гранаты, в кармане бутылка с Ка-Эсом, боже спаси, чтоб не разбилась, сгоришь в момент, да еще два арбуза в вещмешке по полпуда каждый — разве выкинешь?
* * *Феликс отхлебывал и вспоминал свое.
— …В дождь на раскисшем поле самолеты тоскливо стынут под чехлами, а мы действительно пьем какао, не доедаем обед и маемся в безделье. В дождь мы отутюживаем форму, чистим до сияния пуговицы и кокарды. В дождь, отстучав в домино, устав спорить и исчерпав анекдоты, спим до одурения, до опухоли. В дождь мы ругаем БАО, потому что выбрали аэродром не клеверный, глядим на небо и ждем, ждем, когда выглянет солнце и донесется радостный крик: «Ребята! Студер… прорвался, бензин подвезли!»…
* * *И опять доносится голос капитана, такой приятный во хмелю:
— …И комполка на лошаденке, весь в мыле: «Ребятки, видите вон ту деревеньку? Ну как-нибудь до нее, родненькие… а там сюрприз…» Месим до деревеньки. И что за сюрприз? Оказывается, оркестр. Трубачи мокрые, барабан на костерке греют. Да как грянет наш, буденновский, а комполка хохочет и уже тычет стеком в следующую деревеньку: «Славяне, не приказываю, прошу, славяне, — там кухня…» А вот в Германии так грязи нет вообще, в Германии — автобаны, а вокруг смородина да крыжовник, да малина, ветку сломал, крыжовник отщипываешь, жуешь, и шагай хоть сто километров — ноги чистые. Но вот беда, — шибко по весне говном с полей шибает в той Германии.
* * *— …А вот в Германии ночью у меня забарахлил мотор, — рассказывает Феликс. — То захватит, облизываясь пламенем, то тишина и свист расчалок, и снова носом клюнет самолет, а внизу вся в высоковольтных проводах та самая проклятая Германия. Будьте прокляты эти провода, разрежут и самолет, и тебя, а вот-вот конец войне. Мотор вытянул, и я остался жив, я не повис в ту ночь в тех проводах в той Германии…
* * *За окном тьма и шел дождь. Их разделяло много лет, но славная штука память. Она словно взяла их за руки и отвела в их огненное прошлое.
Сержант ушел, а они, пьяные, в безотносительных друг к другу позах остались под мутной лампочкой в дыму. Феликс сидел боком к столу, тупо глядел в пол, видел Веру и говорил ей самые ласковые слова, какие только знал, капитан — к нему спиной, лицом в черное и мокрое окно, то слушал его бормотание, то в жестянке из-под бычков в томате тушил окурок, закуривал снова и наполнял стакан. Они все более хмелели, но не в силах были покинуть один другого. После третьей бутылки и, давно перейдя на «ты», Феликс сказал:
— Здесь работала Вера.
Капитан повернул к нему на удивление трезвое и такое ясное лицо, что оно показалось лицом другого человека, и Феликсу стало не по себе, но остановиться он уже не мог, и самое тайное о Вере, о Ванятке, о Фатеиче, о маме, Аде Юрьевне и власовцах стал исповедовать этому человеку. Капитан нависал над столом, полным объедков и фиолетовых потеков, внимательно слушал и подбадривал.
Наконец Феликс умолк и, пока капитан подливал, благодарно думал: какой редкий человеческий тип этот капитан, он умеет слушать. Обычно слушающий исключает рассказчика, а подставляет себя на его место, рассуждая, как поступил бы он в данной ситуации со своими возможностями, разумом и убеждениями. А капитан пришел на мою территорию и глядит на вещи моими глазами и без честолюбия, которое так и прет из каждого советчика, ведь в первую очередь он думает о себе и своем превосходящем положении, ибо дающий совет всегда на пьедестале.
Капитан сказал:
— Идиот ты, конечно, порядочный, но кто не идиот? Хорошо, что ты пишешь о наших, и ничего в твоей жизни важней этой рукописи не будет. А Вера — женщина, и если раньше фантазия и рисовала ей кое-что, то сейчас она ушла от тебя, старика, иначе и быть не могло.
Феликс понял, что капитан верит только в реальный исход, впрочем, он с ним соглашался, но втайне, как и всегда в своей жизни, надеялся на чудо, и если кто покушался на его сокровенное, живущее в нем подспудно, помимо разума, он замыкался, все более теряя его прекрасный, почти истертый узор. А капитан молчал, все более хмурясь и размышляя у окна, наконец хлопнул себя по лбу.
— Не прав я, не прав! — воскликнул он. — Мало ты рассказал про Веру, потому и ошибся, такие, как твоя Вера, еще не перевелись на Руси. Говоришь, сказала: «Верните все не ваше…» и «Разве может человек быть счастлив тем, что ему не принадлежит?» Какие красивые слова сказала. Чего ж ты не вернул? Чего не послушал?
Феликс забормотал о Натали, о том, что был ослеплен.
— Бесовки всегда красивы своей бесовской красотой, а ты не разглядел. Бесовка охмурит, опутает, выжмет как лимон, а потом к другому, а ты — на Колыму. Нет, парень, Вера баба настоящая. Она пойдет за тобой хоть в Сибирь. Ты должен ее найти, должен. Обещаешь?