Праздник побежденных: Роман. Рассказы - Борис Цытович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Я накажу себя сам, — и тихо спросил: — И за что ты так со мной, Господи?
* * *Утром он был разбужен взорвавшимся в голове вскриком Натали: «Где мамины брильянты?!» — сменившимся хохотом. В полусне он испуганно подскочил. Комната была полна солнечного света и пуста. Феликс увидел, что проспал всю ночь одетым, и, успокаиваясь, подумал: как это я о них забыл?
Выдвинул ящик — там лежало мамино колье, завернутое в тряпицу еще Фатеичем.
Как не подарил Натали?
Он положил колье на стол и заспешил. Надо позвонить Диамару и одолжить деньги, и он набрал номер. Трубку подняли, он услышал сопение и, впервые простив Диамару и тот вечер, и звон речушки, и Лельку, назвал его Димитрием. Трубку положили. Удивленный, он набрал номер еще раз и опять назвал брата Димитрием.
— Говори, — услышал Феликс недовольный голос Диамара. Тот не назвал его, как обычно, «братишечка».
— Мне нужны деньги, разумеется, в долг.
Диамар молча сопел.
— Две тысячи рублей, и причем сегодня, вернее, сейчас.
Опять сопение. Феликс начинал злиться.
— Послушай, ты там думаешь, что говоришь? Я что тебе, взяточник или казнокрад какой? Откуда такие деньги?
Феликс опешил:
— Диамар, ты как-то предлагал сам, я тебя не узнаю.
— И очень хорошо делаешь, что не узнаешь, разумеется, и я тебя, вернее, вас, Феликс Васильевич, с этого момента узнавать не буду.
Диамар положил трубку.
Феликс в кресле с трубкой в руках расхохотался до слез и так же резко оборвал смех. Фабрика, военные, понял он. Диамар что-то знает и отстранился.
У отца был пистолет, без связи вспомнил он, и мысль бесследно канула. А старый Нудельман был прав. Вот и брильянты, вот и хохот Натали, но надо узнать, что там, на фабрике. Это мой день, он будет долгим, как жизнь. Эта мысль была реальной, он ухватился за нее, забормотал о Нудельмане, о военных, о фабрике и о том, что должен узнать и это важно.
* * *Он не стал умываться и бриться и не поехал на «запорожце», а пошел пешком и через забор проник на фабрику, сменил чердак на подвал и стал маниакально выслеживать военных. Время шло, было за полдень, мысли успокаивались, но он не обнаруживал ничего примечательного.
Все-таки, вспомнил он, некоторые события качнули «Красный резинщик». Кладовщица Клавка неожиданно для всех после девяти дней страстной любви «выскочила замуж», как жужжали наши швеи-мотористки, за сержанта. Расписались и поставили печать. Засуетился со списочком местком, с намеками поднесли подгузники, куклу. Все улыбались и поздравляли, а в стенгазете, в разделе «Что кому снится» Клавке снилась «победа».
Феликс впервые усомнился в «старом иудее», а не вымысел ли все, не плод ли больного воображения? Пришли отрезвляющий разум, критика, юмор, стыд. Феликс казнился, называя себя «резинщиковым Холмсом».
Военные у поломанного грузовика маются, как у разбитого корыта, размышлял Феликс, я сам видел свежесколотый зуб. Но Клавка вышла замуж, провернулось ржавым диском в голове, а вот Вера любит доктора. И ты при деле — нашел занятие. Он увидел себя как бы со стороны, в подвале, среди зловонных труб и ржавых кранов, на шатком ящике. Перед лицом — решетчатое оконце, войлочная паутина — докатился. Ему стало жарко и унизительно стыдно. Обливаясь потом, он разорвал ворот, спрыгнул с ящика и отпил воды из мутной банки на верстаке. Разглядывая поднятую муть, подумал, что сантехник смачивает в банке паклю и наполнил ее, наверное, еще летом. Феликс не был брезгливым — он успокоил себя тем, что за три месяца вода испарилась бы, и возликовал: браво, «резинщиковый Холмс»! Молись, что выпил не паяльную кислоту, она тоже желтая. А Клавка вышла замуж! — проскрипело опять. Какое мне дело до вислозадой Клавки? И при чем тут военные? Что происходит? Может, я присутствую при чем-то более серьезном и настоящем. И Феликса осенило — это НАЧАЛО, он всегда упускает начало. Идея опять овладела им, и он взгромоздился на шаткий ящик перед оконцем. Боясь пропустить хоть минуту, он сжимал решетку, упирался виском в потолок. Мир за оконцем заслоняло колесо, борт зеленой стеной уходил в небо. Но в просвете под машиной он видел двор, контору по окна в земле. Вдруг в стороне, где среди мешков смолы и кучи металлолома возвышался водоем, он разглядел сидевшего на ящике Нудельмана, черного, словно грачонок, на фоне ослепительно выбеленной и высвеченной солнцем стены пожарного депо. Здравому человеку показалось бы, что ничего не происходит, но нервы Феликса были напряжены до предела, мелочей уже не осталось. Он осязал мир, словно пошевеливая незримыми усиками, отыскивая НАЧАЛО, заглядывая по другую сторону дозволенного, рискуя впасть в безумие.
Был жаркий полдень, середина октября, летала паутина, но Нудельман был в бурках, в неизменном грубошерстяном выгоревшем пальто, над поднятым каракулевым воротником желтел древний череп. Старик подставил солнцу бесстрастное лицо. Теперь весь мир перестал для Феликса существовать, были только солнце, слепяще белая стена, древняя земля и старый иудей с бесцветным взглядом и слезой на морщинистой щеке. Феликс все теснее прижимался к решетке и бессвязно твердил:
— Сейчас, сейчас. Почему сейчас? Когда уже вот начало, но почему старик так недвижим!
Бесенок в голове Феликса хлопнул в ладоши, захохотал: «Он мертв, он кукла, толкни — и, бездыханный, сползет с ящика. Погляди, восковая голова уже оплывает на солнце». Феликс испугался, но, будто услышав его, старик обернулся к машине. Лицо его не выражало ни ненависти, ни презрения, а воспринимало машину мученически и с великой досадой. В машине зашевелились, с кузова отвалилась грязь. Старик не проклинал военных, а пускал тягучую слюну. Она сверкающей паутиной ложилась на черный лапсердак, колени, грудь, а язык из-за беззубых десен продолжал выталкивать все более обильные порции слюны. Теперь старик показался Феликсу коконом, опутанным серебристой паутиной, и время потекло назад, сквозь тысячелетия, в рыжие пески, к преосвященному храму Иерусалимскому, и Феликс видел его белую стену, а из кокона вылупливался и расправлял крылья Нудельман. Феликс вслушался и стал понимать: «Ты спас меня, Милостивый, но что я могу для этих несчастных? Они считают себя умнее Соломона. Они не едят опресноков и забыли идиш. У них в домах Твой металл, Твои камни и резная кость. Они хотят быть счастливыми, имея то, что им не принадлежит. А разве может быть человек счастлив от того, что ему не принадлежит? Золото может принадлежать только Тебе, Твоему первому храму. Ты привел большой и страшный грузовик. Они не будут больше кушать тэйгалы в меду, им будет холодно, и будет мерзлый хлеб. Они поймут, что нет вкусней еды, чем опресноки. Я ухожу в Твой город Иерусалим».
Старик задумчиво размазал слюну по груди, и грубо-шерстяное сукно слюдянисто заблестело, затем развел руками и ногами, словно жук, разрывая невидимую паутину, вылупился из кокона и с интересом разглядывал фабрику, коптящую трубу, постройки под слоем сажи, черные крыши. Он постоял, притоптывая, будто пробивая твердь земли, пробормотал что-то и, расправив крылья, решительно двинулся к выходу. И Феликс не удивился тому, что ноги старика не касаются земли.
— Вот и начало — он уходит, — прошептал Феликс.
Из окон глядели и председатель, и зам, и еще многие лица с презрением и испугом, и слово «уходит» витало над фабрикой. А старик словно на каракулевом подносе нес свой желтый, деформированный веками череп с затычками в ушах; сукно, окропленное слезами, с невыбитой пылью, покрывало круглую спину, узкие руки и хилую грудь. Пылью погромных ночей, пылью Освенцима, Майданека, эвакуации, пылью восточных базаров, керосиновых лавок, аптек, пылью противотанковых рвов. Он нес эту пыль к стенам Иерусалима, и не было силы, способной остановить его.
Дверца машины распахнулась, и капитан спрыгнул на землю.
Вот вы и раскрылись, капитан, подумал Феликс, но он уйдет.
— Уходит, — сказал капитан, — в машину.
— Его бы в банку в самый раз, — ответили из фургона.
— Нет! У него открыта виза. Пусть себе едет подыхать.
Сторожиха распахнула дверь, затем вторую, на мгновение солнце медно облило древний череп. Нудельман надел шапку, погасил отливку и исчез.
А все-таки старый иудей был прав. И я поверил в него, не упустил НАЧАЛО — Феликс торжествовал словно изобретатель или художник перед законченным творением. Но жизнь так неумолима к безумцам и творцам, лишь на мгновение идея восторжествует, и тут же снова образуется новый непроходимый завал, в который никогда не ступит умствующий, и лишь безумец бросится в него, редко проломится, скорее увязнет, и умствующие ощерят глумливо рты и объяснят. Умники так хорошо объясняют все потом.
Недолго пришлось и Феликсу быть довольным. События развивались так быстро, что он не успевал отбиваться. Пронзительный голос Акралены Петровны, голос несомневающейся победительницы, заполнил двор: