Скуки не было. Первая книга воспоминаний - Бенедикт Сарнов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чтобы увидеть эти лица прекрасными, надо было пережить трагический финал той исторической драмы, узнать, что расстреляли не одного Николая, а всех, всю семью, с мальчиком-наследником и девочками — великими княжнами. И еще: надо было увидеть лица новых властителей России, пришедших на смену этим.
Для Солоухина это стихотворение Георгия Иванова, судя по тому, как он его прочел (с пафосом: «Какие прекрасные лица!» и с двойным, возрастающим упором на слово «прекрасные»), — просто славословие батюшке-царю и государыне императрице. Весь тонкий и сложный подтекст стихотворения до него не дошел.
Да он и не мог до него дойти, — злобно подумал я: ведь ему и лицо Сталина, которого он охранял в юности, когда был кремлевским курсантом, тоже, наверное, казалось прекрасным.
В действительности, однако, дело обстояло еще хуже.
Да, к тому времени он и в самом деле стал уже не только монархистом, но и ярым сталинистом. (Леночка Ржевская рассказала мне однажды, что как-то в ЦДЛ, в День Победы, он подсел — незваный — за стол ветеранов, к фронтовому братству которых отнюдь не принадлежал, и предложил тост за Верховного главнокомандующего. Был большой скандал.) Но эта его «любовь к Сталину» вряд ли была искренной. Это все была — политика. Идеология.
Написав, что в действительности дело обстояло еще хуже, я имел в виду именно это. Идеология съела его душу. Съела последние остатки поэтического дарования, которое ведь у него было! А если даже и не было (допускаю, что это тогда, в литинститутские годы, мне так казалось, — ведь я на всех на них, тогдашних моих сокурсников, глядел снизу вверх), — если настоящего поэтического дарования даже и не было, так уж чуткость к поэтическому слову, способность отзываться душой на самые слабые поэтические токи — это-то было!
Помню же, как ходили мы втроем (третьим был Саша Рекемчук) по ночным московским улицам (это был какой-то дурацкий предпраздничный комсомольский патруль) и наперебой читали друг другу стихи Гумилева, Пастернака, Цветаевой. Мы смаковали любимые строки, и каждый хотел полакомить остальных чем-то своим, особенным. Говорили об аллитерациях, о звуке, о том, что у каждого поэта — свой, особенный, только ему свойственный «звук». Перебивая других, я говорил: «А помните?.. А вот еще…» И взахлеб читал из любимого своего Маяковского:
Где он, бронзы звон или гранита грань?
И молодые поэты (Рекемчук тогда тоже писал стихи) соглашались:
— Да, здорово: «бронзы звон», «гранита грань»… Молодец Владимыч…
А Володя Солоухин вспомнил и прочел восхитившее его четверостишие Зинаиды Гиппиус:
Мы стали злыми и покорными, Нам не уйти.Уже развел руками черными Викжель пути.
Эти строки я знал. Меня они тоже сразу покорили своим мрачным обаянием.
Зинаиду Гиппиус никто из нас тогда, понятное дело, не читал. (Да и где нам было ее прочесть?) А припомненное Володей четверостишие я знал, потому что его процитировал любимый мною Маяковский в своей статье «Как делать стихи». Полностью это стихотворение я прочел не скоро: лет, наверно, двадцать спустя. И тогда же узнал, что написано оно было 9 ноября 1917 года, то есть на другой день после Октябрьского переворота. Маяковский об этом в своей статье, ясное дело, не упомянул, а дата тут очень важна. Не зная, когда стихотворение было написано, трудно понять его истинный смысл. Даже само название его (называется оно — «Сейчас») требует точной даты:
Как скользки улицы отвратные, Какая стыдь!Как в эти дни невероятные Позорно — жить!
Лежим, заплеваны и связаны, По всем углам.Плевки матросские размазаны У нас по лбам.
Столпы, радетели, водители Давно в бегах.И только вьются согласители В своих Це-ках.
Мы стали псами подзаборными, Не уползти!Уж разобрал руками черными Викжель — пути…
Когда я наконец прочел это стихотворение целиком, оно, признаться, уже не так меня восхитило. Во всяком случае, знакомое мне последнее четверостишие такого сильного действия, как двадцать лет назад, на меня уже не оказало. Мне даже показалось, что, цитируя по памяти и невольно (а может, и не так уж невольно?) его исказив, Маяковский сильно его улучшил.
Может быть, такова сила первого впечатления, но даже и сейчас мне кажется, что «Уже развел» (так у Маяковского) — гораздо лучше, чем «Уж разобрал». Разобрать пути ведь мог и какой-нибудь чеховский «злоумышленник», отвинчивавший гайки от железнодорожных рельсов. А вот развести эти самые рельсы мог только он, этот таинственный, неведомый мне Викжель, от самого имени которого веяло какой-то странной, мистической жутью.
Из той же статьи Маяковского я узнал, что на самом деле никакой мистики там не было и в помине: «Викжель» — это всего-навсего «Всероссийский исполнительный комитет союза железнодорожников».
Узнав это, я, по правде говоря, был сильно разочарован. О чем тут же и сказал Володе. На что он, улыбнувшись своей милой, конфузливой улыбкой, тут же признал, что и он тоже вычитал это четверостишие из статьи Маяковского. И что его тоже слегка разочаровало, когда оказалось, что загадочный, жутковатый «Викжель» оказался всего-навсего профсоюзом железнодорожников.
Это совпадение, помню, очень меня тогда обрадовало. И даже как-то мне польстило, словно бы повысив меня в собственных глазах.
Вкус к слову, чувство слова, способность отличать истинную поэзию от мнимой — все это у него тогда действительно было. Не может быть, чтобы мне это только померещилось…
Нет, все это было, было.
Помимо любви к стихам, к одним и тем же поэтическим строчкам, было у нас — уже тогда — что-то общее и в отношении к нашей родной «Софье Власьевне». Не какое-нибудь там отрицательное или — еще того больше — разоблачительное. Но — свободное, без придыхания и ложного пафоса.
Перед этим патрулированием, о котором я сейчас вспомнил, всех нас, вызванных тогда в райком комсомола (а было нас там довольно много), подробно инструктировали. И среди этих разных, показавшихся нам довольно глупыми инструкций была такая:
— Если вы увидите, что какие-тю люди пытаются прикрепить к стене какого-либо здания прокламацию или листовку антисоветского содержания, — внушал нам «инструктор» (как я теперь понимаю, он был не из райкома, а из «органов»), — вы должны захватить преступников врасплох и незамедлительно пресечь их преступную деятельность.
Выйдя после этого инструктажа на улицу, мы с разными шуточками и прибауточками обсуждали все рекомендации инструктора, а особенно эту. Тут мы сразу нарисовали себе примерно такую картину. Идем, значит, мы втроем по какой-то глухой, темной московской улице и видим, что какие-то люди наклеивают на дом антисоветскую листовку. Мы к ним подоходим и довольно строго (мы ведь люди официальные, комсомольский патруль) спрашиваем, что это они тут делают.
— А вам-то что? — грубо отвечают нам они.
И тут мы, сразу оробев, отвечаем:
— Да нет, ничего… Может, вам помочь?
Да уж, чего другого, а чувства юмора Володе Солоухину было тогда не занимать. И вот все это съела, слопала, сожрала с потрохами проклятая чушка-идеология.
Ходили, правда, слухи, что этой мракобесной, черносотенной идеологией Володя был заражен еще в те давние литинститутские наши годы.
Вспоминали стихотворение, сочиненное им то ли на первом, то ли на втором курсе, в котором рассказывалось о кукушатах, которых мать-кукушка подбрасывает в чужое гнездо. Хозяева гнезда кормят их наравне с родными своими птенцами, а те потом вырастают, им в гнезде становится тесно, и тогда они выкидывают из гнезда этих сводных своих сестер и братьев, губят их.
В разговорах на эту тему кое-кто припоминал даже, что в описании кукушат автор делал особенный упор на их длинные клювы, чуть ли не называл их долгоносиками, прозрачно намекая, что на самом деле тут имеются в виду вовсе не кукушата, а люди известной национальности.
Сам я этих Володиных стихов тогда не слышал и не читал, помню их только в чьем-то пересказе. Помню не столько сами стихи, сколько разговоры о них. Да и разговоры эти я как-то пропустил мимо ушей. Во всяком случае, в антисемитизм Володи Солоухина тогда не поверил.
Да и в последующей идейной Володиной эволюции антисемитизм его — теперь уже вполне для меня очевидный — не был, как мне тогда казалось, главным злом.
Пиком, последней, высшей точкой его идеологического остервенения для меня стала написанная им незадолго до смерти книга о Гайдаре.
Да-да, я не оговорился. Тот самый Володя Солоухин, который никак не мог понять, чего ради я вдруг решил писать книгу про Гайдара (ведь тут же нет никакой проблемы!), под конец жизни, под самый, так сказать, занавес, не нашел более благодатного источника для своего художественного вдохновения, чем жизнь Аркадия Голикова, ставшего потом писателем Аркадием Гайдаром.