Голодные прираки - Николай Псурцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каждые семь – десять минут Семен вдруг садился прямо на снег и начинал быстро-быстро писать пальцем на снегу ровные рядки цифр, и все время бормотал что-то, бормотал, бормотал, стекленея глазом, костенея лицом. «Что ты там считаешь?» – наконец решился спросить Семена Петр. «Когда? Где? Почему? – завертелся после этого вопроса на одном месте Семен. – Когда? Где? Почему?» – «Ооооо – почесал Петр себе шапку, там, где у него был затылок. – Плохи твои дела, Семен», – проговорил почти про себя.
Это была счастливая встреча, рассказывал Петр. В первый раз за последние несколько месяцев он не хотел никого резать. Он совершенно не хотел резать Семена, наоборот, он хотел обнять его, поцеловать даже, сказать ему какое-то доброе слово, порасспросить его о его жизни, о его семье, о его товарищах. Петру, рассказывал Петр, было очень легко с Семеном, очень вольно и очень тепло. Придя в Кураново, Петр не пошел в магазин, он направился в психинтернат номер шесть. Он познакомился там со всеми психами и со всеми медсестрами и медбратьями, которые мало чем отличались от самих психов. Весь день он играл с психами и с психперсоналом в разные игры – в «дурака», в «салочки», в «прятки», и в придуманную умным Семой (даром, что ли, лоб в полголовы) игру «Покажи мне свое дерьмо, и я скажу, кто ты». Семнадцать раз Петр, рассказывал Петр, оставался в дураках. Потому что психи коварно жульничали, а медпсихперсонал им с энтузиазмом в этом помогал. Бегая за психами и пытаясь кого-нибудь из них осалить, он так никого и не осалил. Психи были быстрыми, верткими, заводными, имели отменную дыхалку и большой опыт игры. Когда считались, кто будет водить в «прятках» – «Эники-беники съели вареники…», – эта тяжкая доля всегда выпадала на Петра, рассказывал Петр. Даже когда он сам начинал считать «Аты-баты, шли солдаты…», он все равно неизменно оказывался последним по счету. Черт-те что! Давно изучив все закоулки своего облупившегося и покосившегося интерната, психи прятались – так укромно и секретно, что Петр, конечно, был совершенно не в состоянии их найти. В очередной раз, не найдя никого, ну просто никого во всем небольшом доме, Петр сел на пол посреди зала столовой и взрыдко заплакал, вздрагивая и покачиваясь, – от обиды, что он такой неловкий, и от сожаления, что он не псих. Заслышав его плачь, психи вышли на открытое пространство. (Выбрались из пола, выковыряли себя из стен, спрыгнули с потолка, материализовались из воздуха, вылезли из-за швабр и веников, а также из помойных ведер и, конечно же, из прозрачных оконных стекол.) Они по очереди подходили к сидящему на полу скорченному и плачущему Петру и нежно гладили его по голове, по плечам, по рукам, по ногам, по бедрам, по коленям, и по мыскам петровских распаренных валенок, и, не переставая, что-то говорили ему тихое, доброе и совсем, как рассказывал Петр, совсем не психически больное, а нормальное, привычное, человеческое. Петр смотрел на них – горбатых, хромых, кривых, большеротых и длинноруких, белоглазых и круглощеких, дерганных, вздрагивающих, вертящих головами, бровями, носами, ушами и худосочными или сочномясистыми задницами, и плакал пуще прежнего. И теперь уже не от обиды и сожаления, а от радости и удовлетворения. Ему было сейчас так хорошо, как никогда не было до этого. Через какое-то время Петр успокоился, вытер слезы и заулыбался. И, завидев такое, психи тоже сразу повеселели, стали петь песни, танцевать, кувыркаться, кусаться, таскать друг друга за волосы, снимать с себя одежду, плеваться и блеваться. И Сема тогда сказал громко и отчетливо: «Играем в дерьмо». И все тотчас принялись готовиться к игре под названием «Покажи мне свое дерьмо, и я скажу, кто ты». Самые сильные из психов принесли специальные фанерные щиты, на которые психи должны были испражняться. Расположив щиты, психи начали, считаться, выясняя, кто же из них будет водить. Считаясь – все как один хитро поглядывали на Петра. Петр, конечно, засек такое дело, рассказывал Петр, и под предлогом исключительной утомленности отказался от участие в игре и под неодобрительный гул психов пошел спать в комнату, которую ему специально для его отдыха и отвели. А психи всю ночь, не смыкая глаз, пукали и какали и по виду и качеству дерьма довольно точно определяли, какой заднице оно принадлежит. «Завтра же приду на базу, -? подумал, засыпая, Петр, – и поиграю с собой в эту чрезвычайно замечательную игру».
Наутро психи сгоняли в магазин и приволокли Петру столько продуктов, сколько он мог зараз унести. Прощались долго. Обнимались. Горевали. Наконец Петр ушел. Шел по снежной пустыне и думал: «Как хорошо! Как хорошо! Ну как же, вашу мать, мне хорошо!» И второй раз он к психам пришел, и в третий, и в четвертый, и в пятый, и в шестой, а после седьмого раза внезапно понял, что теперь он с кем угодно повстречаться может, с кем угодно, и никого, кого увидит, совершенно не захочет резать. Как человек прагматичный, он решил это проверить. Добрел до поселка и долго кружил по нему, В магазин заходя, на почту, в дома стучась, и никого так ни разу, к своему великому счастью, не захотел порезать. Ну, а потом приехал директор базы. Петр долго смотрел на него, смотрел и с одного бока заходил, и с другого, и со спины, и склонялся над ним, сидящим, но так и не ощутил никакого желания зарезать приехавшего к нему директора.
Излечился.
Слава Богу.
Слава психам.
Какие они, вправду, славные, эти психи, рассказывал Петр. Нет, даже не так, рассказывал Петр, они не просто славные, они мужественные, они честные, они настоящие, и дух человеческий, рассказывал Петр, в них более силен, чем в подавляющем большинстве так называемых «нормальных» наших сограждан. И Петр рассказывал. Этим летом в психинтернате случился пожар. С треском, грохотом. и воем горело дореволюционное здание интерната. Горело -долго. Потому как наверное дореволюционное. Психперсонал разбежался тотчас. И психи остались одни. Брошенные и никому не нужные. До поселка километра четыре. А в поселке только старики и дети. Молодой люд на работах в ближайшем совхозе. Так что помощи ждать неоткуда. А они и не ждали. Под руководством двадцатипятилетнего психа, с деформированным перекошенным лошадиным лицом, со слезящимися глазами и едва понятной речью, психи быстро выбрали чрезвычайный совет, распределили обязанности и, хромая, рыгая, пуская слюну и не удерживая пуки, бросились спасать имущество и успокаивать, и выводить из здания буйных, а также послали двоих наиболее быстрых в совхоз за помощью… Не разбежались, как медперсонал, не ударились в панику, как следовало бы ожидать, а работали спокойно, уверенно и четко, с полувзгляда понимая друг друга и не тратя силы на ненужную беготню и суету. Дом все-таки сгорел, конечно. И психи соорудили тогда неподалеку шалаши, и самые лучшие из них отдали женщинам (!) Устроились. Обжились. Договорились с совхозом о поставках пищи. Напрямую. А не через город, как раньше. Послали гонцов в Москву – им ведь нужны были деньги на строительство нового дома… Битые-перебитые подлым медперсоналом, насквозь пропитанные аминазином, уродливые, грязные, сквернопахнущие, уже теряющие человеческий облик психи оказались сильнее, мощнее, умнее, добрее и порядочнее, чем большинство из тех, у кого с головой и телом на первый взгляд все вроде бы в порядке. «Я преклоняюсь перед ними!» – сказал Петр, выпив очередной стакан. И неожиданно свалился со стула.
Сначала я подумал, что он кочевряжится, по-пьяному бывает такое у алкашей, а потом, вспомнив, сколько он выпил, забеспокоился, вскочил с кресла, склонился над лежащим Петром Мальчиковым и пощупал пульс на шее, и пощупал пульс на запястье. Сердце не билось. Я расстегнул Петру рубашку и приложил ухо к его волосатой груди. Я знал, что не услышу сердца. Но я надеялся. Выпрямившись, я глухо выматерился.
Теперь так.
Мужской поцелуй. И выдох из уст в уста.
Резкий. Короткий. С сознанием, что даришь жизнь.
Первую. И единственную.
Новую. И не последнюю.
И в руках концентрируешь силу. Так что кажется – пальцы лопнут сейчас. И забываешь себя. И начинаешь верить.
Что ты – это он.
Что он – это ты.
Бьешь по сердцу. Раскаляясь. Звеня. Ныряешь под ребра. В коричневую глубину.
Видишь неподвижный, потухший комок. Улыбаешься, предощущая.
И говоришь: «Возвращайся!
Не время еще. Тебя ждут».
Еще поцелуй. И еще по сердцу удар.
Темнота и в тебе. Темнота и вокруг. И видеть перестаешь, но не боишься. Потому что ЗНАЕШЬ.
Так собирается свет.
Он вспыхнет через мгновенье.
Слышишь пение в ушах. Качаешься, как в колыбели. Тихо плывешь.
И вот долгожданный свет. Проходит через тебя. Всего.
Через голову. Через сердце.
Через руки. В другое сердце.
Взрыв. И свет возвращается. Ты смеешься.
И чувствуешь, как любишь другое сердце. Смеешься. И любишь.
Теперь оно тоже твое.
Ты поделился с ним светом.
Кто я и зачем я, я вспомнил только после того, как стал замерзать. Моя одежда – вся – напрочь оказалась мокрой. Будто меня постирали. Пропитавший одежду горячий пот очень быстро остыл и превратился в холодный компресс. Я лежал на полу, рядом с живым теперь Петром Мальчиковым, дрожал, сопел, громыхал зубами, шлепал веками, шелестел ресницами, и в ритмичных конвульсиях дергал мизинцами всех рук и ног. И ясно вспоминал себя грудного, когда, описавшись, по-мужицки уже обильно, – лежал вот точно так же, но только не на полу, а в зарешеченной кровати, ожидая, пока меня распеленают, обсушат, согреют, скажут на ухо что-то важное и нежное, покачают, поцелуют и убаюкают. Я помнил даже, о чем я думал тогда, когда ожидал, пока меня распеленают. Я (а может быть, еще не я, а может быть, я, но тот, который еще будет после меня, того, который живет сейчас) размышлял о причинах, побудивших меня выбрать именно эту маму, и. именно этого папу, и именно это время, и именно самого себя. Я твердо знал – на тот момент, – что никаких указаний, ни сверху, ни снизу, ни слева, ни справа, ни сзади, ни спереди, я не получал. И что право выбора принадлежало исключительно мне – одному. Так на основании чего же я заключил, что мне необходим именно я? Я прошелся секундно по всей своей родословной, по вертикали до самого низа. Ничего особенного, обыкновенные люди, обыкновенная жизнь, без взлетов и падений. Скучная. Тихая. Вязкая. Удушливая. Слезливая. Трусливая. Бесцветная. Никакая. У всех. От зачинателя рода – длиннорукого, крутолицего, волосатого, длинноглазого Тара до печальных моих родителей. Может быть, именно поэтому, размышлял я, я выбрал именно себя, именно потому, что пора бы уже было прервать затянувшуюся незаметность рода. Сработал закон всеобщей гармонии. Да, думал я, грудной, лежа в зарешеченной кровати, конечно, так. И только так. Так.