Мы жили в Москве - Лев Копелев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пушкинская «всемирная отзывчивость» (Достоевский) присуща и Ахматовой, так же, как едва ли не всем нашим лучшим поэтам. В ее стихах живут образы древней Эллады и Рима, библейского Востока и современной Европы. Мужество Лондона, пылающего под бомбами, боль Парижа, захваченного гитлеровцами, это и ее мужество и ее боль…
Ее величие тем более явственно, что проступает отнюдь не в пустыне. Анна Ахматова была и наследницей и современницей великанов. Наш век озарен несравненным созвездием — Блок, Хлебников, Белый, Гумилев, Маяковский, Есенин, Мандельштам, Ходасевич, Цветаева, Пастернак. Она замыкает ряд, завершает эпоху.
…Она бессмертна, как бессмертно русское слово. А ее хулители осуждены либо на высшую меру полного забвения, либо на вечное, геростратовски-постыдное заключение в нонпарели комментариев к последнему тому будущего академического Полного собрания ее сочинений.
Для всех, кто знал Анну Андреевну, кто испытал счастье видеть ее и слышать, жизнь стала беднее, тусклее.
Однако нам остается память о ней, печальное и гордое утешение.
…Вечная память. Это не только слова молитвы — заупокойной скорбной мольбы и надежды. Это убежденное знание. Сознавая и чувствуя первозданный смысл этих слов, мы твердо знаем и верим — вечная память».
ЧУДО КОРНЕЯ ЧУКОВСКОГО
1. Идем издалекаЛ. Вначале был «Крокодил». Эта книга — одна из первых, которую читал самостоятельно, не по складам. Значит, примерно в восемнадцатом году. Стихи нравились и запоминались сами собой. А книжка, хотя и сказочная, полная веселых нелепиц, казалось, таила еще и некий сокровенный смысл. То ли от бонны-немки я услышал, то ли кто-то из ребят во дворе рассказывал, то ли сам додумался, но в первый школьный год я был убежден, что «Крокодил» — книга про революцию, что звери — это красные, а городовой и Ваня Васильчиков — белые, сам же Крокодил — вместо Ленина и Троцкого.
…Несколько лет спустя в газетах и журналах шумели о «чуковщине». Тогда ниспровержение сказок и фантастики меня не смущало, все это пережитки старого режима, а детей новой эпохи следует сызмальства приучать к правде, к разумному, научному пониманию природы. Нигде и никогда не было и нет никаких великанов, гномов, русалок, фей; ни звери, ни вещи не могут разговаривать. Значит, незачем сочинять и печатать выдумки…
Книгу «От двух до пяти» я прочел, когда работал в заводской газете. Читал с удовольствием. Запомнил словечки, смешные фразы. Но это были милые безделки, пестрые бирюльки у подножия великих строек пятилетки.
Студентом в Москве я несколько раз слышал, как Чуковского и «чуковщину» сердито поминали в лекциях по педагогике и педологии. Товарищи, ходившие на вечер памяти Маяковского в клуб МГУ, рассказывали будто, Шкловский набросился на Чуковского чуть ли не с кулаками. Этакий коротыш накинулся на верзилу. Кричал: «Вы всегда ненавидели Маяковского, а теперь примазываетесь…»
Увидел я Чуковского впервые весной 1940 года. На большом собрании литераторов и театральных работников обсуждали его статью о шекспировских переводах Анны Радловой, которые он критиковал уничтожающе резко. Многие примеры неудачно переведенных слов и выражений были убедительны. Однако запальчивый тон, категорические оценки и выводы представлялись несправедливыми, предвзятыми. Консервативный стародум отвергал новаторские дерзания.
Дискуссией руководил Михаил Михайлович Морозов, заведующий кабинетом Шекспира при ВТО. Он был тогда — не только для меня — самым авторитетным шекспироведом и явно благоволил Радловой. В кулуарных доверительных разговорах он давал понять: Чуковский набросился на Радлову теперь, хотя переводы опубликованы давно, потому что ее некогда похвалил Радек, которого недавно осудили в процессе «Троцкистско-бухаринского центра», и, вероятно, теперь никто не осмелится заступиться. А сам Чуковский и его сын хотят либо заново переводить Шекспира, либо редактировать старые переводы. «Корней хитрейшая бестия, ничего не делает без расчета…»
Выступая в дискуссии, Морозов обильно цитировал Шекспира по-английски, щеголяя оксфордским «королевским» произношением, и доказывал, что переводить великого народного британского драматурга, который писал изысканнейшим, возвышеннейшим, грациознейшим поэтическим стилем, однако не пренебрегал и сочным, смачным, грубоватым, воистину площадным просторечием, следует отнюдь не архаичным, высоким стилем и не усредненным, приглаженным книжным языком, а живой, современной речью. И вполне допустимы вольности.
Радлову защищали Шершеневич, Левидов, Михоэлс и другие. Они либо прямо оспаривали критические суждения Чуковского, либо, не упоминая о них, просто хвалили талантливые смелые переводы, более пригодные для сцены, чем все прежние.
Тогда он показался мне высокомерным и речь его нарочитой, искусственной, будто он разыгрывал, поддразнивал слушателей.
Весной 1940 года в Куоккале, занятой нашими войсками, в доме Репина нашли письма и дневники, распространились слухи, будто Чуковский уговаривал Репина не возвращаться в Россию, когда тот уже было собрался. Все это только усилило мою неприязнь.
В 1944 году после госпиталя я побывал дома. Слушал, как дочки твердили наизусть: «Одеяло убежало, улетела простыня…» Это очень радовало, но об авторе стихов думал примерно так: сильный талант, стихийный, «нутряной», тот поэтический дар, который сродни долитературному, фольклорному словотворчеству. Но как человек и гражданин весьма сомнителен. Говорят, был кадетом, а теперь лицемерит, приспосабливается.
В марфинской спецтюрьме мой приятель Гумер Измайлов доказывал, что Чуковского травили и едва не посадили за сказку «Тараканище», потому что это сатира на Сталина — он тоже рыж и усат.
Я оспаривал кощунственное толкование. Но сомнения остались.
Вторично я увидел Чуковского в 1959 году в холле Дома творчества в Переделкине. Поразила моложавость, жовиальные повадки. Он сидел, окруженный большой группой слушателей, и рассказывал о вдове Чернышевского: какая она была пустая, распутная бабенка, как бесстыдно хвасталась своими романами; приходили к ней молодые литераторы, благоговейно спрашивали о покойном муже, а она охотнее вспоминала о любовниках-офицерах.
Мне не понравилось, что и как он говорил. Не дослушав, я отошел от этой группы. И когда позднее кто-то из обитателей Дома творчества предложил познакомить с Чуковским, я уклонился.
Узнав об этом, Фрида Вигдорова рассердилась.
— Признавайтесь, вы не читали ничего, кроме «Мойдодыра». А он писал о Некрасове, о Чехове, о Блоке. Он и художник, и ученый. Вы ничего о нем не знаете, и у вас глупая предвзятость. Корней Иванович — это чудо. Он — один из самых лучших и самых интересных людей.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});