Далее... - Ихил Шрайбман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Аникуца вынула из ящика плетеную корзину. В синюю кастрюлю налила борща, поставила на нее миску с жареной картошкой, а миску накрыла тарелкой. Наполнила бутылку молоком. Осторожно поставила все это в корзину, положила завернутый в газету нарезанный хлеб и принялась мыть стакан. Она вымыла стакан, подержала его вверх дном, чтобы вода стекла, затем начала вытирать полотенцем, то и дело поглядывая на свет, чисто ли вытерт.
И примечательно: этот простой стакан все довершил. Погоди, где я видел такое? Когда я прихожу к своей старой матери и меня угощают чаем, младшая сестренка точно так же моет стакан, так же старательно вытирает его полотенцем, с такой же любовью проверяет на свет его чистоту.
На дворе, у подводы, послышался голос Аникуцы:
— Ну, что там такое? Поезжай! Обед стынет. Давай.
Когда она вернулась назад и я увидел ее на пороге, передо мной стояла удивительно красивая девушка. Веснушки на ее шее были необычайно милы, а в узких рыжеватых глазах светились десятки солнц.
У оконца стояли черномазые трактористы, в засаленных спецовках. Я видел, как Аникуца подает им полные тарелки, ломти хлеба, ложки, вилки. И я понял, почему они требуют ее назад. Не хотят другой — и все.
Пер. М. Хазин.
ТРУДНОЕ ВОСКРЕСЕНЬЕ
Каждое воскресенье, хоть гром, хоть град, целый год ходит она к нему, вся в черном, с заплаканными глазами.
В будни день за днем семь часов на работе, да и дом еще, который все-таки надо как-то поддерживать — и в магазин сбегать, и тарелку супа сварить, и уборка, постирушка. Так в повседневных хлопотах, работе день пробегает, утекает сквозь пальцы — и успевает она не больше, чем прежде, когда он был рядом, а может, и меньше, и усталость к вечеру наваливается.
Свободный день — воскресенье — приносит на своих крыльях все одиночество ее, саднящую боль, всю безотрадную тоску.
Постель ее остается неприбранной, шторы на окне неподнятыми. Она торопливо натягивает на себя черное вдовье платье, которое носит теперь постоянно; накидывает на голову черный платок, машинально бросает в коридоре быстрый взгляд в зеркало и отправляется к нему.
Она идет пешком. Пусть дорога — печальная дорога — длится как можно дольше, чтобы горе заполнило ее всю до краев, ни лазейки не оставило. Глаза наливаются слезами. В темно-синих кругах под ресницами сгустился весь мрак ее сломанной жизни. Она ступает, с несколькими цветами в руке, все тяжелее и медленнее с каждым шагом. По обе стороны дороги ее сопровождают восемнадцать лет, которые они прожили с Симоном под одной крышей, под одним одеялом, слившиеся друг с другом, вросшие друг в друга; в последние годы люди говорили, что они даже похожи стали, как будто не два чужих человека случайно встретились, увиделись и объединили свои судьбы, а так, как если бы одна мать в одно время родила обоих.
Когда Симон был жив, она и не представляла себе, что эта «мать», которая зовется «любовью», может стать тебе ближе и роднее, чем твоя настоящая мать. Теперь, когда Симона нет, она чувствует, что это так. И теперь, когда Лия не может поделиться с ним этим чувством, оно ее не радует.
Детей у них не было. Возможно, именно поэтому их любовь всегда оставалась молодой, принадлежала им одним, не была даже частично отдана ребенку — плоду этой любви. И последние годы их взаимная привязанность не утратила ни трепетной чистоты, ни страстности, ни новизны — ничуть не изменилась.
Правда, они иногда ссорились по пустякам, как это случается и у самых счастливых пар, ходили надувшись, день-два не разговаривали друг с другом. Но их любовь от этого ничуть не страдала. Наоборот. Становилась свежее. После размолвки будто снова росла, накалялась. Как бывает нередко. Как бывает у счастливейших пар.
Самой вершины их нежность достигла в последние месяцы его жизни, когда Лия уже не сомневалась в том, что он обречен, да и Симон, хоть это от него тщательно скрывали, ничуть не обольщался. От рентгенотерапии у него выпали волосы на голове, борода перестала расти, по вечерам появлялся сильный жар, он лежал в постели с неузнаваемым пепельным лицом. Однажды он попросил зеркальце, она попыталась его отвлечь, и он бросил ей: «Представляю, как я теперь выгляжу в твоих глазах!..» Она припала головой к его ссохшимся щекам и не смогла сдержать рыдания: «Ох, дорогой! Ты сейчас в моих глазах красивее, желаннее, чем когда-либо!» И не обманывала его. Такой, наполовину уничтоженный раком, который пожирал его тело, истощенный, непохожий на себя, он оставался для нее по-прежнему самым любимым и самым красивым. Он брал ее руку, клал под рубашку себе на грудь, от этого простого жеста ему становилось немного легче, лицо просветлялось, она же это тихое касание его тела даже за день до его смерти ощущала с такой же полнотой, как когда-то, в их первые недели, как потом, всегда, все восемнадцать лет. Чем она могла ему помочь? В последние месяцы его мучений она его без конца целовала. С нарастающей нежностью целовала лицо, руки, оголившуюся голову. Может быть, этим на несколько дней она продлила его жизнь, облегчила, во всяком случае, невыносимые боли. Он скончался на ее руках, в ее объятиях. Она зашлась в крике, припала губами к его губам. Не целовала его — в последний раз целовалась с ним. Прощалась с ним навсегда.
И вот стоит она, как обычно по воскресеньям, заплаканная, у его могилы. Деревянная скамейка внутри могильной ограды окрашена темно-зеленой краской, той же, что и переплетения железных узоров ограды. Цветы в каменной вазе у надгробья не завяли за неделю. Лицо Симона, выбитое на черном граните памятника, неотрывно смотрит на нее. Ей кажется, что грустные глаза Симона внезапно веселеют, улыбаются ей: «Ой, Лия! Неделя — точно год. Я так соскучился по тебе!» Она вытирает платочком слезы, садится возле него на скамейку, молча смотрит на него. Потом поднимается, достает из-за памятника высокую жестяную банку с проволочной ручкой сверху, как у ведра, приносит полную банку воды и начинает мыть памятник, вытирать, оглаживать его. Хоть памятник совсем новый, поставлен не больше чем месяц назад и за несколько дней, которые Лия здесь не была, ни одной пылинки на него не упало. Она моет, принаряжает, ухаживает за памятником, а в мыслях: «Симон мой, Симон любимый. Вот мы и снова рядом. Мы всегда будем рядом».
Из глаз льются слезы, катятся по щекам, по шее, по платью, она сидит на скамейке ссутулившаяся, голова втянута в плечи. Будь ее воля, Лия никогда бы с этой скамейки не поднималась, сидела бы так без конца.
По выходным на кладбище шумно. Лия здесь не одна. Где-то вдруг раздается истошное рыдание, скорбные стенания мешаются с тихим плачем. Где-то слышен молитвенный напев, если можно это назвать «напевом». На возвышении, у водопроводного крана рядом с центральной аллеей кладбища, стоят с разнообразными посудинами в руках в длинной очереди потерявшие близких. Между десятками по большей части белых памятников плывут, как темные пятна туч, черные платки женщин, черные мужские шапки и шляпы, почерневшие от горя лица. Черно-белое. Игра тьмы и света, жизни и смерти.
Лия сидит на скамейке уже долго. Мысли, воспоминания об их былой жизни сызнова и сызнова прокручиваются перед ней. Она сидит, отгороженная своим одиночеством, как черным покрывалом колесницы. Будто маленький зверек с глазками-буравчиками, высунувший голову из травы, к ней подкрадывается мысль, что по сути слова «вот мы и снова рядом» — не более чем слова. Она вздрагивает, и зверек исчезает, снова прячется в траве. Ее подруги по работе смотрят на нее как на отсутствующую, видят в ее поведении что-то ненормальное. Что знают, что понимают ее приятельницы? Общий удел сближает, объединяет ее сейчас только с некоторыми совсем чужими людьми, теми, кого до недавнего времени она и в глаза не видывала, ни с одним из них она и словом не перекинулась — вдовы и вдовцы, рассеянные тут и там по кладбищу, каждый на своей скамейке, у родной могилы. С некоторыми вдовами она познакомилась, разговорилась с ними, шла вместе по воскресеньям до троллейбуса, возвращаясь домой. Говорили они о самых будничных делах: как привезти из Житомира гранит для памятника, где можно достать золотой порошок для надписи на камне, и тому подобное. Со вдовцами свела знакомство и того проще: один помог ей отставить в сторону железные стенки ограды, положить их одну на другую, когда рабочие бросили их кое-как на дороге, загородив проход. Второй помогал ей два воскресенья подряд, когда она в фартуке, повязанном поверх черного платья, перемазанными пальцами красила уже готовую ограду вокруг могилы Симона.
Зверек с колючими глазками высовывается из травы. Ту могилу, которую навещает ее помощник, отсюда хорошо видно. Исподтишка, будто она этот взгляд украла у себя самой, на одно короткое мгновение она взглядывает в ту сторону. Почему его еще нет? Может, с ним что-то случилось? Может, он больше не придет сюда? Стыдно, она даже не спросила, как его зовут. Даже как следует лица его не разглядела, — загоняет она зверька снова в траву.