Далее... - Ихил Шрайбман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Понимаете… — начинаю я как-то мямлить. — Стихи… вообще… искусство… должно быть правдивое… земное… Попробовали бы вы, скажем, просто показывать в стихотворении себя… Просто себя… Понимаете?..
— Нет. Не понимаю!
— Неужели?.. Неужто таким и был у вас первый поцелуй?..
Она слегка краснеет, опускает глаза, теребит листки тетради и молчит.
Я становлюсь моложе и в то же время чувствую, что я уж старше. Мне мерещится свадьба в местечке. Музыканты играют, народ танцует во дворе, мы стоим и смотрим. Ее приглашают танцевать… Она дает мне подержать свое потертое пальтишко. И тихонечко, чтобы никто, не дай бог, не заметил, я медленно нагибаю голову и отдаю свой первый поцелуй… потертому пальтишку.
Девушка снова подымает глаза, вскидывает их куда-то к потолку, и ее наморщившийся лоб прямо прелестен.
— Я понимаю… — говорит она. — Я об этом просто никогда не думала… Но это уже другое… Это уже проза…
— Проза не годится? — улыбаюсь я.
— Что вы, — смеется она. — Напротив… Но тот случай произошел как-то, знаете, очень буднично… Я о нем вообще хотела забыть. Но — произошел! — разводит она руками и, как бы спохватываясь, смеется, показывая глазами на исписанную тетрадку. — Нет. Первый поцелуй все-таки этот!
— Проза, — смеюсь и я, — любит прежде всего ясность…
Она вздыхает, как ребенок, которому задали трудную работу:
— Ну, хорошо… Это случилось совсем давно…
— …и точность… — говорю я. — Что, например, в двадцать один год значит «совсем давно»?
— Ну, года три назад… Я тогда только что… сразу после медучилища, приехала в деревню… Маленькую деревушку, в лощине, всю в цветах акации. Так любила свой белый халат, даже снимать его было неохота… Хотя в первые дни редко-редко наведывались больные в медпункт. Перевязываю кому-нибудь палец, ставлю старушке банки, пробую суп в яслях, хожу по дворам смотреть за чистотой и часами просиживаю у застекленного шкафчика, опираясь локтями о белый столик, и тоскую странной тоской — по настоящему больному…
Она рассказывает точно так же, как раньше читала: тот же тон, та же мелодия, будто говорит в рифму. Она часто останавливается, переводит дыхание, подыскивает, видимо, слова, рассказ ее получается и чуть принаряженный, и чуть растрепанный.
Но я сижу и слушаю. Руки мои лежат на столе. На папиросе уже целый столбик пепла, но его не стряхиваю. Мне кажется, что малейшее мое движение смутит ее, она вдруг поднимется и уйдет. А я хочу, чтоб она сидела. Хочу смотреть на ее ресницы, хочу слышать ее голос.
Вдруг через несколько дней, на рассвете, стучат в ее окно.
— Сестра!.. Быстрей!.. Срочный вызов!.. Сестра!
Она ждала настоящего больного, но когда очутилась перед ним, колени ее задрожали, руки похолодели, лицо ее, она чувствовала, стало бледней, чем у женщины, лежавшей в постели. Что делать, с чего начать?.. Словно никогда не занималась в медучилище. Она обложила больную компрессами, вспрыснула камфору. Но все валилось из рук: вдруг она делает не то, зачем рисковать? Надо немедленно отвезти женщину в больницу.
Как раз была жатва. Все машины на полях. В колхозной конторе ни у кого нет времени даже взглянуть на тебя. Председатель что-то кричит в телефон, велит толком объяснить, что ей надо, и вдруг, не дослушав, оставляет ее. Она выбегает в коридор. Кто-то спросил, чего она тут путается под ногами, она хотела что-то ответить и… расплакалась.
Только теперь ее заметили. Председатель погладил ее по голове, увел к себе в кабинет и сказал:
— Вот тебе на!.. Ходит по селу девушка в белом халате… Да у нас все доярки в белых халатах… Поди угадай… Замечательно… Замечательные слезы!.. Ну беги, приготовь больную… Сейчас приеду на своей машине… Мне все равно сегодня в район надо!
Через несколько минут они выехали из села. Председатель сидел за рулем, а она на заднем сиденье примостилась рядом с больной, поддерживая ее.
По дороге, не останавливаясь, он то и дело приоткрывал дверцу, перекликался с комбайнерами, бригадирами, с людьми, сгребавшими зерно на току.
Они въехали в лесок, и вдруг на полпути, как на грех, хлопнуло колесо.
Председатель выскочил из машины и начал чинить его. Приподнял домкратом, залез под нее, крутил, мастерил, потом закричал:
— Эй, сестра… Выйди-ка, помоги!
Она сняла халат и вот так, в тонком летнем платье, стала помогать ему. Руки его были измазаны. Он чуть ли не обхватил ее локтями. Она оттолкнула его и бросилась обратно в машину, к больной.
С минутку сидела сердитая, опешившая. Потом начала гладить руки больной. Председатель все звал: «Сестра, куда ты удрала? Иди сюда, помоги!» Его голос слился с натужным стоном женщины. И казалось ей, что зовет ее нечто с рогами и копытами; дрожь отвращения пробежала по ее телу.
Но больная то и дело открывала и закрывала глаза. Ее бледные губы шептали:
— Иди, доченька… Умираю… Иди.
И она пошла…
* * *Девушка, что сидела напротив, давно уже оставила меня одного в доме.
Лежит на столе ученическая тетрадка со стихами. Я сижу и листаю ее. Я еще, кажется, слышу мелодию ее импровизированного рассказа.
Собственно, это один и тот же первый поцелуй. Нет разницы, бежит ли она по полю с трепещущим в руке платком и несет свой первый поцелуй навстречу первому человеку, ставшему хозяином небес, или дарит его первому своему больному, губы которого шепчут: «умираю».
Председателя колхоза я понимаю. Я даже не злюсь на него.
Признаюсь: я сам — как тогда, склонившись к пальтишку на руке, — тоже целовал ее.
Не ямочки на щеках и не загорелые руки, а сердце ее, я даже сказал бы, ее поэтическое сердце.
Пер. М. Хазин.
АНИКУЦА
Я поднялся наверх, на поля, по узкой тропке, среди редких разбросанных виноградников, прорезанных глубоким, каменисто-заросшим оврагом.
Когда я на миг остановился и оглянулся, увидел как на ладони село, зеленое, раздольное; за селом — Днестр, за Днестром, на взгорье — украинский городок.
Лодка, расцвеченная белыми косынками, светлыми пестрыми кофтами, медленно покачиваясь, пересекала реку.
Я взбирался все выше и выше и пробовал представить себе Аникуцу прежде, чем увижу ее. Такое громадное село, столько девушек, женщин, а я карабкаюсь куда-то в небо. Парторг колхоза мне почти ничего не рассказал о ней: «Подымитесь, посмотрите». Что может быть такого великого в работе кухарки? Он молод, этот парторг. Я вообразил жгуче-смуглую улыбку Аникуцы, обнаженные загорелые руки или, может, ослепительно-золотистые волосы и мягкие голубые глаза.
Но, открыв дверь, я увидел перед собой низкорослую, веснушчатую, далеко не красивую девушку. Подол ее фартука был подоткнут, словно она собиралась месить глину; в одной руке она держала запотевшую крышку, в другой — большую деревянную ложку.
Несколько мгновений она не сводила с меня своих узких рыжеватых глаз и вдруг обрушилась:
— Закройте дверь поскорей, пожалуйста! Мух напустите полный дом! Заходите, не мешкайте!
Тем не менее нахлобучка мне понравилась. Я сел на табуретку, вынул блокнот.
Сквозь оконце для выдачи еды виднелась другая комната со стопками газет на столиках, с плакатами и лозунгами на стенах, а за ней, через большое окно, — длинный стол под деревьями, вдоль которого стояли простые длинные скамьи. Чуть дальше сверкали на солнце большие лемеха плугов. Стояли прислоненные к стене мотоциклы, лежали железные колеса. Где-то в отдалении гудели тракторы.
Аникуца сказала:
— Простите, я буду делать и рассказывать. Время не ждет. Люди вот-вот придут обедать.
На кухне пахло борщом, жареным луком, пригоревшим молоком. Аникуца накрошила картошку, сбегала за водой, достала тарелки, нарезала хлеб, занималась делом и тем временем рассказывала. Как обычно, начала с биографии, короткой биографии. Отец не вернулся с войны. Мать в колхозе с первого дня. Сама она уже восемь лет куховарит у механизаторов. Зимой? Зимой она становится дояркой. Работа на ферме у нее идет неплохо. Несколько раз занимала первое место. Но весной приходят трактористы и требуют ее назад. Не хотят другой. Почему? Не знает! Не хотят, и все.
— А вот недавно меня в партию приняли! — сказала она горделиво, но тут же слегка покраснела, словно поймала себя на том, что хвастается, а лицо ее выражало: мол, если не скажу — не будут знать, а я хочу, чтобы знали.
Образ уже почти вырисовывался. Но в блокнот я пока ничего не занес. Недоставало мелочей — тех мелочей, благодаря которым незначительное вдруг становится важным.
Аникуца дала понять, что разговор окончен:
— Вы меня извините. Вот уже подвода едет. У меня сегодня двое на силосе. Далеко. Надо послать им обед. Все равно народ уже собирается. Да и рассказывать больше нечего! — смущенно улыбнулась она.