Три тополя - Александр Борщаговский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Алеша и не отдохнул, обещал не ходить ночь…
— Ему эти дни все неудача, а вечером места не нашел. Ты не смотри, что он взрослый, рыбак до гроба — мальчишка обидчивый. Митька таскает, а ему не идет.
Старуха впустила Катю на летнюю половину, под старой медной люстрой вспыхнула стосвечовая лампа, и Цыганка принялась рассказывать невестке об их стране, о старых лугах, о гнилом угле, ведавшем дождями и непогодой, о щедром нынешнем половодье и высокой траве, о том, что все идет к хорошему хлебу. За сухой стеной робко всхрапывала Паша, раздалось машинное хриплое приготовление часов к бою — они отмерили час пополуночи.
— Ты ложись, а я с тобой посижу, — сказала Цыганка. — Вижу, тебе наша жизнь интересна.
Катя сбросила халат, осталась в низко лежащих на бедрах трусиках и вдруг, вспомнив о шести темных окнах горницы, хотя и закрытых вполовину крахмальными занавесками, шмыгнула под простыню.
— Ты совсем девчонка: еще ты родами не мучилась, не ломало тебя…
Катя жмурила не защищенные очками глаза и радовалась свету, старухе, присевшей в ногах, под выключателем, бегству из темноты, из чужого, без Алеши, амбарчика.
Громыхнуло ближе. Цыганка сказала, что лучше погасить свет, дождя не будет, а молния может на грех залететь, так бывает при сухой, синей, как ее назвала старуха, грозе. Несколько мгновений темнота казалась кромешной, потом посветлело, проступили окна, все стало различимо, старуха, умащиваясь, уперлась рукой в голень Кати и внезапно провела ладонью по простыне с нерешительной, словно случайной лаской.
— Я старше Алеши, — сказала Катя. — Слыхали?
— Чего там рядиться! — легко откликнулась старуха. — И мой командир на три года меня моложе был. Ты года ваши вместе сложи, и разделите поровну, по любви. Позволила бы я своему, он на руках меня носил бы.
Говорила старуха, — ей ли хвалиться давней пылкой любовью? — но Катя не почувствовала неловкости; ночные сумерки, живая тяжесть в ногах Кати, простота тона сравняли их на короткое время.
— Он в каком звании был? — спросила Катя.
— До погонов он не дожил. Скажи ему кто, что погоны вернутся, руки не подал бы.
— Он полком командовал?
Старуха рассмеялась:
— Легкий у вас нынче счет на полки да на дивизии. Ротой! Ротой труднее всего командовать. — Она повременила, не удивится ли Катя, но та молчала. — Я когда паспорт в Уссурийске выправляла, три года себе урезала, спасибо, Паша справки не дала, а то бы в ней рождение написали. Пришли мы в загс веселые, а кому и верить, как не веселым! Так и сравнялась я с Федей по бумагам, а теперь он и вовсе молоденький, на веки вечные, в сыновья мне… Я старела, а он, упрямый, нет!
— А у нас разница шесть лет. Алеша матери сказал, что четыре, не хотел огорчать, а на самом деле не четыре — шесть.
О женитьбе Капустин телеграфировал матери в канун свадьбы.
Она примчалась встревоженная, с ног сбитая крутостью, непоправимостью случившегося, и Катю приняла сразу как неизбежность. «Любишь ее?» — спросила она, оставшись наедине с сыном. Он медлил с ответом, мешал другой, давний разговор с матерью, в котором он был жалок и беспомощен, и, чего-то испугавшись, снова заговорила мать: «Ты привяжешься и не бросишь, будешь верным мужем, как твой отец». Говорила неспокойно, хотела для него счастья полного, безоглядного, каким было ее короткое, разбитое войной счастье. «Она хорошая», — сдержанно сказал Капустин. «Вижу, что хорошая. Чистая, славная женщина — это счастье, Алеша. И любит тебя, любит так, как другая, может, и не полюбит, как не всякий способен…» — «Чем же я так не удался, что другие не полюбят?» — «Ты серьезный, тебе дурочка, вертихвостка красивая прискучит. О чем тебе с ней толковать, она, может, и книги не раскрыла, а у Кати вон сколько их…» — «Катя старше меня». — «Она говорила, а что-то мне не верится, Алеша. Ладная такая девчоночка. Я подумала, шутит, испытывает свекровь. — Мать заговаривала его, лечила от старой раны, чуяла, что не все еще зарубцевалось, живы еще боль и обида. — Катя, видно, много читает, смолоду при очках». — «Она с детства в них, — усмехнулся он напрасным усилиям матери. — Когда еще азбуки не знала». Ему бы осчастливить мать тем, что Катя досталась ему девушкой, неловкой, напуганной предстоящим, но как сказать о таком, он не знал…
— Вот как они обманывать меня приноровились! — усмехнулась Цыганка. — Маша сказала: невестка наша то ли на год старше, то ли ровня.
— Видите! Значит, огорчилась, не по ней это было: ведь шесть, не четыре!
— Затвердила: шесть! шесть! — прикрикнула Цыганка. — Молоденькая ты, а родишь, еще помолодеешь. — Катя вздрогнула, не отозвалась, она не готова была к такому повороту. — Ничто так бабу не красит.
— Вам, наверное, курить хочется, — сказала Катя, пряча смятение. — Курите!
— Все по моде, времените, да? Хорошей поры ждете! Чего молчишь? Без детей хорошая пора не придет, в них и есть все хорошее. Успела бы я родить, мне бы Казахстан раем показался. — Ее смущало упорное молчание невестки: что за ним? Обида, гордыня, нежелание спорить со старым, отжившим человеком? Старуха заерзала, готовая уйти. — Полезла в наставницы: гони меня и спи весело. Вы, верно, и без нас знаете, как жить.
— Не уходите, пожалуйста! — Катя приподнялась, потянулась к Цыганке рукой.
С родной матерью Кате стало трудно говорить об этом, а с басовитой, свирепой на вид старухой ей было просто и хорошо. Жизнь научила Цыганку справедливости, думала Катя, и не высший ли это дар, если справедливость добыта в тяжком и к ней несправедливом существовании? Мать металась между угасавшей, коробившей Катю благодарностью к Алексею и мелочной настороженностью, близкой к нелюбви; подозревала, что Кате не быть матерью и с годами, все более взвинченно, неосторожно ободряла ее в этом, твердила, что так даже лучше, что в наше ужасное время обзаводиться детьми безнравственно, никто сегодня не скажет, какая им уготована участь. Катя стала избегать этих разговоров, обещания апокалипсиса, опасалась материнских истерик и шаманства, мешающего ей понести. Мать захаживала к ней, когда Капустин еще оставался в школе со старшеклассниками, забивалась в глубь тахты, а у себя дома металась, возбужденно трогала спинки стульев, стол, горку с набором стекла, торшер, черные ручки телевизора, словно прощалась со всем, хотела напоследок увериться, что все это было; Кате в такие минуты казалось, что переменился состав воздуха и нечем дышать.
А с чужой до недавнего старухой ей легко говорить о том, что они с Алешей созданы друг для друга, Что с самого начала они хотели сына, а потом решили, что совсем неважно, сын или дочь; что именно здесь, в доме над Окой, она стала надеяться и верить, а почему, трудно объяснить, такое ведь больше чувствуешь, чем понимаешь; что здесь ей все пришлось по душе — сама земля, амбарчик, когда с ней там Алеша, даже кладбище, даже в нем был несуетный, добрый мир, и река, и плотина, и люди, особенно славные мальчики рыжей, нескладной женщины, ученицы Алексея…
В тот вечер Капустин вернулся ненадолго, с нерасчехленным спиннингом, не потому, что не нашлось места на реке.
Он улегся один, в открытую дверь амбарчика видел огонь под медным тазом, Катю на низенькой скамеечке, с длинной деревянной ложкой в руках; непоседливая Цыганка то и дело закрывала и костерок и Катю, она похаживала под яблонями, и голос старухи долетал до Капустина шмелиным гудением. Он решил поспать перед ночной рыбалкой, но сон не давался, мешала мысль о странном происшествии на плотине.
…Клева не было, рыбаки стояли обозленные, ближе к пойме они тесно сбились, сколько позволял настил, внизу пришвартованная к фермам плотины под ударами воды подрагивала баржа водолазов.
Рулем зацепленный за стальное перильце, задним колесом в щели по самую ось, на плотине торчал вздыбленный велосипед Капустина: проржавевший, с выцветшими ленточками, которые он когда-то вплел в спицы колес, номер сорван, повыбиты и спицы, ободрано седло. Машина сухая, пыльная, ее не могли поднять со дна водолазы. Чтобы бросить на плотине неприглядную, как со свалки, машину — такого здесь не бывало, и страсти накалялись. Шлюзовские — среди них и старший Прокимнов, и Яков Воронок — допытывались, чья машина, пришлые поднимали деревню на смех. Люди сгрудились, поневоле задевая друг друга. А любая драка на открытой, в метр шириной, плотине не кончилась бы добром. «Уделали плотину! — поддакивал Воронок диспетчеру, но весело, с готовностью подмигнуть и пришлым: кто знает, из чьего сосуда прольется нынче на него благодать! — Скоро мотоциклами начнете по ней шастать!..» — «Жаль, „Москвич“ не пройдет, — огрызнулся кто-то из толпы. — Я бы газанул! Ну и плотина у вас». Клева не было с утра, недовольство одолевало рыбаков, толкало к ссоре. «Ты и такой плотины отродясь не видал, злыдень!» — обиделся Прокимнов. «Не то что повидал, строил их, деревня: Днепрогэс и под Волгоградом». — «И мотай под Волгоград, чего к нам наладился!» — Прокимнов рванулся, навис темным лицом над низкорослым человеком с дергающейся щекой, но и тот нехорошо ощерился: «Ты мне свет не засти, и не таких черных видал!» Он не знал прозвища диспетчера «Черный», в цель попал случайно, с ногами в душу залез, а ничего не поделаешь, — здесь, над ревущей водой, никто из шлюзовских на драку не поддастся, это закон и выучка, молодой не кинется, а старик и подавно. Не только ярость — боль отпечаталась на лице Прокимнова и отозвалась в Капустине невольным состраданием. Почуяв, что их верх, пришлые стали злым словом пригибать шлюзовских пониже, ругать браконьерами, клясть за то, что с самой весны сетью испортили рыбалку в «тихой». И этот камень, брошенный сослепу, попал в цель, старику надо было что-то сделать, чтобы не взвыть. «Не ваша, говорите, машина? — спросил он напоследок с усталой решимостью. — И у нас такие не водятся, мы свои знаем. — Все молчали. — И кто привел, не знаете?» Он освободил руль и выдернул колесо из щели. «Твоя старуха привела, — съязвил кто-то. — Чтоб тебе домой умотать!»