Дремучие двери. Том I - Юлия Иванова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Картины Дарёнова оказались «те самые», страшные, неприемлемые для её восприятия, хотя в них вроде бы не было ни крови, ни трупов. Кроме «Восходящего чудовища» шокировал «Прыжок» — как бы надвое разделённая картина. Слева фигурка спортсмена под ликование толпы взлетает над планкой, где всё пронизано солнцем, молодым и радостным, ощущением взлёта, а справа вместо матов — провал, бездна.
И далеко внизу, будто с крыши высотного дома, видна городская улица с ползущими муравьями-автомобилями.
«Двое», где сплетённые среди фантастических цветов тела влюбленных, начиная от пояса, как бы постепенно рассыпаются, переходя в песок. И вот уже перед нами пустыня, белесые дюны, уходящий вдаль караван, и эти двое — всего лишь мираж.
Особенно потрясающе был написан этот переход крепких юных тел в нечто рассыпающееся, тленное и неживое. Совершенство кисти, техника письма… Иоанна не понимала, как можно рассуждать о технике, когда страшно и тошно. А страшно и тошно становилось ото всех картин Дарёнова. Там, где даже не было никакого сюжета — просто от зловещего сочетания предметов, красок, от нарушения привычных пропорций. Что бы он ни рисовал — пустую комнату, тёмное окно, улицу, коридор учреждения — везде присутствовало тревожное ожидание катастрофы, неведомого рока, подстерегающего за углом в виде едва заметной тени, блика на оконном стекле или вдруг неизвестно почему плывущего по безоблачно-голубому небу птичьего яйца. Яйцо было чуть надтреснуто, что-то из него уже вылуплялось, и вот это «что-то» при внимательном взгляде было, конечно, никакая не птица. И опять становилось страшно, а взгляд не мог оторваться от тёмной щели в скорлупе яйца, от тени за углом, от загадочного блика на стекле, от дробящегося в разбитом зеркале лица Есенина. В этих тенях, щелях и бликах на картинах Дарёнова была некая гибельная притягательность, они манили как пропасть, бездна, колёса мчащегося поезда. Нечто по ту сторону бытия.
Сбежать на сей раз не удалось. Иоанна в тоске переходила от картины к картине чувствуя, как они душат её своей беспросветностью. Абсурдный, призрачный, разваливающийся мир, трагизм которого ещё больше подчёркивали нарочито близко к реальности выписанные предметы — чем реальнее, тем абсурднее в совершенно абсурдном интерьере. Вроде огромных новеньких блестящих галош, почему-то стоящих на бескрайней снежной равнине. Больше ничего — только уходящий за горизонт снег и галоши с чернильным пятном какой-то фабрики на пятке.
Народ входил и выходил, хлопала входная дверь, какие-то восторженные девицы делились сведениями о Дарёнове, и Иоанна узнала, что он вообще-то художник-оформитель, а живопись его по понятным причинам зажимают, выставляться не дают. Недавно вообще был скандал, приходила милиция, а может, и «оттуда». Тут девицы перешли на шепот, и Иоанна злобно подумала, что «правильно приходила». Даже разбить нос карается законом, а если вы от такой живописи загремите в дурдом или намылите верёвку?
Галоши её доконали. Чувствуя, что ещё долго не избавиться ни от них, ни от других шедевров Дарёнова, оттиснутых в памяти подобно чернильной печати на этих самых галошах, Иоанна собралась «сделать ноги». Радика она решила не звать — пусть на осле добирается, дубина, вместе со своими вернисажами…
Но в прихожей её перехватила Регина. Обворожительно улыбаясь /бывают же такие породистые фемины!/ сказала, что никуда её не отпустит, что скоро придет Володя /Высоцкий/ и другие интересные люди, что она, Регина, оказывается, знакома с Денисом /ещё когда муж Регины был жив/, какая-то там экзотическая поездка в горы на трёх ЗИМах с блеющим бараном для шашлыка и бочонком «Изабеллы». Регина весело рассказывала подробности этой поездки, а Иоанна устало гадала, что ей надо. Сниматься самой или составить протекцию-рекламу Дарёнову с его опальными картинами, или кому-то ещё. «Некоммуникабельная коммуналка» — сказал бы Денис. Никто никому не нужен, но всем друг от друга что-то нужно.
— Я передам от вас привет, — Иоанна безуспешно пыталась дотянуться до куртки. — Или позвоните ему сами, хорошо? У вас есть наш телефон?
Регина наизусть отчеканила номер и рассмеялась. Как прилежная школьница.
— Не думай ничего плохого. Мне только что Радик сказал, а я запомнила.
От этого неожиданного «ты», от исходящего от Регины серебристо-голубого сияния, от умопомрачительных её духов Яна совсем раскисла.
— Хочешь выпить? — предложила Регина, — На брудершафт?
— Домой хочу, — взмолилась Яна. — Есть хочу. И в койку.
— А хочешь пельменей? Весь день лепила.
Яна не была чревоугодницей, но домашние пельмени… Короче, она сдалась. Подумать только — если б не эти шарики из теста и мяса с луком / перец и соль по вкусу/, она бы так и уехала, навсегда связав с именем Игнатия Дарёнова лишь тягостный шок от его картин, которые хотелось поскорее забыть, как навязчивые кошмары.
Пельмени оказались отменными. Регина пообещала через несколько минут принести горячих, но Яна набросилась на холодные, прямо из супницы /их там осталось с десяток/. Чистой тарелки не было, вилки тоже, зато были уксус и сметана. Она ела прямо из супницы столовой ложкой, и ей было плевать, пусть смотрят, хотя никто не смотрел. Гости уже встали из-за стола, а кто не встал, тот спорил и пил, а кто встал, те тоже спорили, пили и курили у небольшого столика в глубине комнаты. В этих кругах всегда пили, курили и спорили, обычно было невозможно понять, о чём, потому что никто никого не слушал. А если вдруг начинали слушать, всё обычно кончалось мордобоем.
На диване в окружении жён и почитателей сидел сам Дарёнов. Вид у него был совершенно разбойничий. Лицо худое, смуглое, одну половину, подобно пиратской повязке, закрыла прядь спутанных волос. Глаз, незакрытый волосами, с нескрываемой ненавистью так и вонзался в гостей.
— Где-то я его уже видела, — подумалось Яне, но тут Регина принесла горячие пельмени, а когда тарелка опустела, и Яна снова глянула в сторону Дарёнова, на коленях у него уже сидела, опять не давая разглядеть лицо, странная, восточного вида дама. Цыганка — не цыганка, в невероятно узком чёрном платье, с массивными золотыми кольцами в ушах… Её низкий грудной голос звучал будто со дна колодца:
— Кудри твои, сокол, что ручьи в горах — пальцы холодят да в пропасть влекут… Глаза твои, сокол, что мёд в горах — и светлые, и тёмные… И сладкие, и горькие…
— Ганя, Володя приехал! — крикнула из передней Регина. Дарёнов пересадил цыганку-нецыганку на колени к итальянцу (тот шумно возликовал) и пошёл встречать Высоцкого.
— Видела, — снова подумалось Иоанне, — Очень давно.
Их глаза встретились. Дарёнов чуть замедлил шаг. Обернулся и неуверенно кивнул.
Происходило нечто непонятное. Стало вдруг очень важно установить, откуда она знает Дарёнова. Важнее всего на свете. И пока подпольный бард осматривал подпольную выставку, пока его потчевали пельменями, арбузом и ледяной водкой из запотевшей бутылки, пока бард пел, облепленный гостями, окутанный табачным дымом и винными парами, Иоанна, забившись в дальний угол комнаты с альбомом импрессионистов, ломала голову, оживляя в памяти разбойничье лицо Дарёнова. И не могла отделаться от наваждения, что и он смотрит в её сторону, решая ту же шараду.
Водка лилась рекой. Наверное, только они двое и были в этой компании трезвыми — Дарёнов, похоже, действительно блюл зарок, а Яна была за рулём. Давно бы ей пора домой, песни эти Володины она уже не раз слышала…
— Всё, встаю, — твердила она себе, продолжая сидеть. Между тем в комнате откуда-то появился огромный негр. Напоили и негра. Грянул магнитофон во все колонки, негр пустился в пляс, за ним и гости. Квартира ходила ходуном. На призывы Регины: — Не топайте, ребята, Васька опять милицию вызовет! — никто не реагировал.
Васькой был живущий внизу академик.
Дарёнов вообще куда-то девался, и Яна, так ничего и не вспомнив, приподнялась было с кресла. Но тут же опять села. Он шел к ней. Его лицо приближалось, выплывало из всеобщего гвалта и табачного дыма, становясь с каждым его шагом всё более знакомым и прекрасным. Он пришёл прямо со стулом. Поставил стул и сел напротив, глядя на неё в упор. Серьёзно, почти испуганно. Теперь при свете торшера можно было разглядеть каждую деталь — тени на худых скулах, мягкую линию подбородка и твёрдую — рта, с чуть выдвинутой вперёд верхней губой, будто обведённой карандашом. Сползающие на лоб пряди густых спутанных волос и такого же цвета глаза — золотисто-коричневые, будто освещённые откуда-то изнутри.
И светлые, и тёмные…
Ганя.
— Почему-то не могу вспомнить, — сказал он виновато, — Иоанна, очень редкое имя, у меня никогда не было знакомых, чтоб так звали… Вы не меняли имя?
Она покачала головой.
Расспрашивал о ней? Регину? Радика? Ломающийся голос его, как у подростка, высоко-звонкий на одних звуках, вдруг падал до застенчивой хрипотцы, и сердце её сладко отозвалось, будто на зов самого что ни на есть прекрасного и знакомого далека.