Александр Поляков Великаны сумрака - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Чуткий Леонтьев, подумав, поддержал Тихомирова.
Конечно, действовать следует без правительства; его помощь скорее вредна, чем полезна, поскольку власть — и го- сударственная, и церковная — не дает свободы, навязывает казенные рамки. И поэтому нужно создать особое общество, которое бы повсюду поддерживало людей монархического образа мыслей — в газетах, на службе, в частной деятельности, выдвигая самых способных и энергичных. И этот маленький круг националистов должен быть нелегальным.
— Как иезуитский орден? — посмеивался Леонтьев. — С двойным уставом?
— А почему бы и нет? — потирал руки Тихомиров, чувствуя себя в своей стихии. — Один для отвода глаз. И цели — самые банальные: научные, благотворительные. А другой тайный — с истинными задачами организации. И вид такой, что вроде и не кружок вовсе, а только-то — случайное единение знакомых между собой людей. Никаких протоколов, списков, никаких печатей. Предвижу трудности, но уверен, знаю: лишь нелегальное общество дает возможность сильного действия.
Кого пригласить в члены? Непременно Грингмута, Гово- руху-Отрока (тоже из одумавшихся радикалов), Попова, Александрова, возможно, Астафьева. Хорошо бы и Черняева: у него сильная работа «О русском самодержавии»; интересно, глубоко рассуждает о монархических убеждениях народа. О мистике, идеалах и поэзии царизма. Жаль только, что он в Харькове.
Теперь Тихомиров и Леонтьев встречались чаще. Говорили, спорили. Переписывались, когда Константин Николаевич уезжал в Оптину. Затеяли вместе сочинить брошюру — в развитие статьи «Социальные миражи современности», которую Тихомиров напечатал в «Русском обозрении». Предвидел, тревожился, убеждал: при коммунизме общество окажется еще более расслоенным, а социально-демократическая идея приведет к полному порабощению личности государством; и следующий шаг — деспотизм.
Так в православной Москве, в сильной самодержавной России, когда, казалось бы, революция отступила, рассеялась, когда Александр III мощной и умиряющей рукой вел страну вперед, да, именно тогда, в безмятежные и ясные дни, в монархической России создавался подпольный монархический кружок, призванный спасти царский престол, оживить его новым дыханием.
Но все рухнуло.
4 ноября 1891 года он получил короткое письмо от Леонтьева: «Простите, больше ни слова не скажу. Была лихорадка, ослабел, принял 12 граммов хинина. Теперь голова плоха». Через восемь дней Константин Николаевич скончался от инфлюэнцы.
Идея нелегальной организации умерла на корню.
А следом стали уходить другие — Петр Астафьев, Юрий Говоруха-Отрок.
И вот теперь Тихомиров стоял на ступенях Храма Христа Спасителя и смотрел на заполненную толпами площадь. Заканчивался май 1917-го. С Москва-реки тянуло теплой влагой, ласковый ветер играл красными, черными, еще какими-то знаменами; шел революционный митинг, из охрипших глоток вырывались лозунги, анархисты везли гроб, девицы повизгивали, когда их лапали пьяные солдаты и матросы — расхлябанно-расхлестанные, без погон и поясов, давно забывшие командирский пригляд и боевые атаки.
Рядом с Тихомировым стояли юноши — племянник Юрий и младший сын Николай, родившийся уже в России. Сын на три дня приехал из Петрограда, где служил в ротах электротехнического батальона и ждал скорого производства в прапорщики. На груди у будущего офицера краснел революционный бант. Узелок чуть развязался, и Тихомирову хотелось сказать Коле, чтобы он совсем снял этот раздражающе-не- лепый лоскут; Лев Александрович уже и руку протянул к банту (ты же не такой, мальчик мой, не такой!), но осекся: сын смотрел на толпу почти восторженными глазами, оживленная улыбка играла на молодых губах. И от этого помертвело сердце — от неотвратимой беды, от скорбного предчувствия. Тихомиров понял: он уже не защитит Колю. Не спасет, не вытащит его всеми своими трудами из хмурого предзимнего утра 1920-го, которое еще не пришло, но уже надвигалось хрустом льда под сапогами нетрезвых расстрельщиков. Пуля убьет Николая сразу, а незнакомый штабс-капитан и сельский иерей будут стонать и их придется добивать штыками.
Красный бант горел на груди сына. Над мельканием разноцветных полотнищ, фуражек и нечесаных голов поднимались муть и накипь ворвавшейся в Россию революции.
Все худшие предсказания сбывались. А он писал, спорил, ошибался, терзался сомнениями — сколько времени ушло на это, сколько бумаги перевел! В одном сомнений не было: русское самодержавие родилось, крепло, развивалось вместе с рождением, укреплением и развитием русской нации; царская власть — это как бы воплощенная душа народа, отдавшего свои судьбы Божией воле. И еще знал он: демократия — разрушающий государство яд, и нет, кроме нее, ни одной формы правления, где бы воздействие народных желаний на текущие дела было бы так безнадежно пресечено. И если России суждено выжить, то нужно искать иных путей.
Он искал. Он находил.
Победоносцев то хвалил его статьи и книги, то ворчал. Сблизились со Столыпиным — тот прислушивался к тихо- мировским советам по рабочему вопросу. Но — умер обер- прокурор, убили премьер-министра.
«Монархическая государственность» вышла летом 1905 года. Великая книга тихо легла на полки. Только после революционной декабрьской встряски о ней вспомнили во дворцах и правительственных кабинетах. Поздно? Как знать, как знать.
Тихомиров грустил: его многолетний труд — эпитафия, надгробное слово на могиле некогда великого покойника — русского самодержавия. Впрочем, нет, не так. Он писал эту книгу уже не для современников. «Если пала корона, удержится ли фригийский колпак?» — вопрошал мглу бессонной ночи. Он, пробивая эту глухую мглу, тянулся к другим людям, к людям будущей новой породы, которые выстроят монархическую государственность на основе его идеальных конструкций. Потому что. Потому что гражданин Царства Небесного вначале должен стать гражданином царства земного. А настоящее самодержавие — дело грядущего, и его надо творить и творить.
В 1914 году он оставил пост главного редактора «Московских ведомостей». А до того — был удостоен Всемилостивей- шего пожалования: серебряной чернильницы фирмы Фаберже с изображением герба Российской империи. Успел попросить Столыпина выхлопотать ему чин действительного статского советника, что позволяло облечься в белые панталоны с золотым галуном и форменное пальто на красной подкладке. И называться «ваше превосходительство»...
Галдел, рвал мехи гармошек, толкался революционный митинг. Тихомиров покосился на сына: стало стыдно за все эти пустяки — чины, панталоны.
Керенский — болтливый прохвост. Скоро придут люди покрупнее. Новые великаны сумрака?
А что же он, Лев Александрович Тихомиров? Что осталось ему? Мало, совсем мало. Он заканчивал свое жизненное странствие. По просьбе Фигнер, постаревшей «Верочки-топ- ни-ножкой», большевики выделили ему паек — пуд и 12 фунтов муки, 16 фунтов гороха, 10 фунтов риса, 30 фунтов мяса, 4 фунта сахара, еще кое что.
При тусклом пламени свечки он завершал повесть «В последние дни». И погибали, бежали бесы, поражаемые небесными ратями. За окнами сергиево-посадского дома все было по- другому. Но он уже знал, что мирская тьма мнима, а свет — он есть, он победит, не рассеется.
Толпа все сильнее напирала на ступени Храма Христа Спасителя. Ораторы, сменяя друг друга, захлебывались в крике. Николай на мгновение оторвался от зрелища и взглянул на отца. Побелевшее лицо Льва Александровича было страшным.
Сын снял с груди красный бант и незаметно сунул в карман. В этот момент пьяные анархисты уронили свой черный гроб. Гроб упал на мостовую и рассыпался на куски.
Вместо эпилога
Вот и февраль. А у него два друга — метель да вьюга.
Метет в Подмосковье, и в Ярославле, поди, задувает. И мне, дерзнувшему прикоснуться к этим судьбам, видится заснеженная Тугова гора, вырастающая сразу за Стрелкой, где Которосль впадает в Волгу. Мне видится старое кладбище на склонах и могила видится — с оградкой и памятником серого камня, о который с грустным шелестом трется усталая поземка, играет тихо лапами молодой елки, притулившейся справа от надгробия.
Туга — это печаль, скорбь. Лишь ближние улицы шумят, петляют суетно: Ямская, Базарная, Луговая.
«Господи, да будет воля Твоя!» — выбито сверху на камне. А внизу — тускнеющим золотом: «Епископ Тихон Тихомиров».
Здесь лежит старший сын бывших революционеров-на- родовольцев. Прежде его звали Сашей. Он родился в Париже.
В снежном мареве времени проступает улыбка кудрявого мальчика на деревянной лошадке; мальчик входит в русский храм на Дару, а после ест калач, хрустя золотистой коркой. И спрашивает, спрашивает отца: «Когда мы поедем домой?»
«Пора домой. Я отойду сегодня», — скажет он духовным чадам перед Прощеным воскресением в марте 1955 года. Благословит всех, попросит дать зажженную свечу и отойдет ко Господу.