Александр Поляков Великаны сумрака - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вот — скандал, разоблачение, интрига. И все меняется. Красноту кресел сразу забивают чернеющие депутатские сюртуки. Никакого просвета. Оживленные лица. Бурные прения и речи. Увлекаешься, точно в театре, завороженно следишь за искусными маневрами фехтовальщиков слова и голосования. Во, шельма! Всех обошел!
Выйдешь потом на набережную, очнешься, подумаешь: да ведь этот Дворец, такой важный снаружи, — всего лишь жалкий базар житейской суеты.
А разоблаченные «спасители отечества» — и вправду все они злодеи? Нет, конечно. Просто. Просто это обычный парламентаризм как он есть. И только. И все это трещит, шумит, самодовольно действует совсем не для проявления народной воли, а как средство внушения народу некоторого подобия его воли. Хорошо, а народ — что для них? Органическое историко-социальное явление? Сложное, живое. Как бы не так! Все упрощается демократами. И народ — всего лишь сумма наличных обывателей, проживающих в стране.
И еще — много слов о свободе, равенстве, гражданских правах. Это выводило Тихомирова из себя. Ну, что они говорят? Да, свобода гражданина простирается до тех пределов, за которыми она задевает чужое право. Тогда вывод: я тем более свободен, чем меньше прав у других людей. Так? Так. Пойдем далее. А поскольку при общем равенстве я имею те же права, что и другие, то и выходит: я тем свободнее, чем меньше у меня прав, или — чем больше у меня прав, тем менее я свободен. А?
Бред, нелепость. И мы в России хотим того же? Демократия, парламентаризм. И за такую чепуху пролито столько крови! Да еще прольется.
А тут и статья незнакомого пока Константина Леонтьева, бывшего дипломата, цензора, умницы, присланная все той же Новиковой, — «Средний европеец как идеал и орудие всемирного разрушения». Название — убийственное. Даже Герцен ужаснулся перспективой — сведения всех людей к типу европейского буржуа и так называемого честного труженика.
Не тогда ли мелькнула мысль: а если. если монархия выше республики? Ведь почему-то почти за десять столетий Россия выработала свой способ правления. И знаменитое, вызывающее прежде улыбку: Православие, Самодержавие, Народность. Да, православие. Стало быть, вера. Но он молился, когда умирал сын. Саша, милый Саша. Он тянется в храм. «Живет под Богом». Тут есть какая-то связь. Огромная империя и выздоравливающий мальчик со свечой у Распятия. Есть. Какая?
Мысль встревожила и тут же пропала.
И вдруг Павловского вызвали в русское консульство, на улицу Гренель.
— Пожалуй, вы можете вернуться в Россию, — сказал генеральный консул Карцев. — Вас готовы простить, но. Имеется одно препятствие.
— Какое же? — потемнел лицом Павловский.
— Ваша дружба с Тихомировым. Этот господин.
— Да, было! — заторопился Павловский. — Но теперь — вздор. Он вовсе не революционер.
— Неужели? — подпрыгнул Карцев. — Это меняет дело.
Спустя несколько дней на вечереющем бульваре Тихомиров буквально налетел на высокого плотного господина в элегантном летнем пальто. Извинился, сделал попытку обойти, да не тут-то было: незнакомец преградил дорогу.
— Мое почтение, Лев Александрович! — господин приветливо приподнял шляпу, и Тихомиров, холодея, узнал: сам Петр Рачковский!
Сердце заметалось, глаза пустились в тревожную беготню: «Ага, вот скамейка. Оттолкну его — и перескачу. После — через магазинчик дамской одежды, к трамвайным путям. Слышно, как звенит. Раз, и на подножку и. Эх, нет на Париж схемы покойного Михайлова! Жаль. Ушел бы.»
Поздно. Похоже, влип, и серьезно. Привычно рассеивая угол зрения, увидел по бокам в серой мути: еще трое, с ладной выправкой, прыгучей филерской поступью приближаются к нему.
— Побеседовать бы нам, а? Не откажите в любезности! — широко и влажно улыбнулся заведующий заграничной агентурой. — И надо же случай: мы в двух шагах от русского консульства. Идемте же, Лев Александрович! И ради Бога, не щелкайте «бульдогом» в кармане. Лучше отдайте.
Тихомиров медленно протянул револьвер. Рачковский улыбнулся, и напрасно: Лев резко ткнул его в подпупок, Петр Иванович, охнув, перелетел через мусорную урну и растянулся на бульваре. Зачем Тихомиров это сделал, понять было трудно. Отомстил за слежку, за разгром типографии, за шпиономанию последних месяцев? Наверное.
Побледневший Рачковский встал. Трое агентов рьяно заламывали Льву руки, готовые задать трепку.
— Отпустите, пусть сам идет, — едва сдерживаясь, приказал филерам Петр Иванович, брезгливыми движениями стряхивая грязь с пальто. — Ну вы и Тигрыч.
Шагнул на ватных ногах. Сзади — полукругом, они, ищейки. Вспомнился первый арест — в хибаре за Невской заставой, у Синегуба. Нет только «черной кареты». Да, еще стихи были: «Ты помнишь дом за Невскою заставой?..»
«Ага, полицейский посматривает. Крикнуть? Караул, грабители!»
Будто услышавший его Рачковский сам подошел к стражу порядка, сунул какую-то бумагу, что-то сказал.
«Не выйдет. Александра III теперь обожают во Франции. Защитил республику от Германии. Даже песенку о нем распевают — на мотив «Марсельезы.»
Со стороны выглядело: ведут арестованного. Торопят, филеры сопят сердито. Прохожие смотрят с любопытством.
«Все кончено. Тайком привезут в Россию. Как? В мешке? В коробке? В чемодане с дырками? И вздернут, пожалуй. Или — на вечную каторгу... Но что же станется с Сашей? Господи! А Катя? Разрешат ли хотя бы написать, что с ним?»
И вот уже русское консульство. Звонок. Им открывают. Массивная дверь чуть скрипит — тоскливо, безнадежно.
«Но я больше не Тигрыч! Нет. Как объяснить? Подумают, что струсил.»
— Да не волнуйтесь вы так, Лев Александрович! — по- хозяйски расположился в небольшом уютном кабинете Рачковский. — Садитесь. Сейчас мы с вами по маленькой пропустим. А? Коньяку французского. Для контенансу. Для непринужденности, стало быть. Любил так выразиться генерал Мезенцев, а вы его кинжалом в бок.
— Я не убивал. Я против террора.
Ах, уж эти подлые уста! Слетает с них невесть что: лишь бы выпустили, лишь бы спастись. Довольно. Как попавшийся гимназист, право.
— Знаю. Да кто старое помянет. Даже и пальто я готов простить, — заведующий агентурой с сожалением оглядел пятна на светлой ткани. — А ведь только третьего дня у портного забрал. Как коньячок-то? — взыграл сияющими глазами.
— Хорош. Еще бы рюмку... — чувствуя, как от выпитого унимается дрожь, попросил Тихомиров.
— Непременно! — звякнул горлышком о хрусталь оживившийся Петр Иванович. — Не тминную же нам, не этот. доппель-кюммель при таких-то беседах пить. Знаю, сколько ни примете, а все не пьянеете. Не берет вас спиритус вини. Тигрыч, одно слово. И про двумыслие ваше знаю, и про книжицу.
— Про какую? — потрясенно уставился на старого знакомца.
— Ну, как же! Вы ж хотели объясниться. Перед товарищами по борьбе. Перед правительством, публикой. Не правда ли?
«Боже мой, и все-то им известно! Впрочем, пусть.»
Брошюра и в самом деле была почти готова. «Исповедь террориста» — так сперва назвал. А минувшей ночью пришло другое: «Почему я перестал быть революционером».
Да почему же в конце концов? Почему?
Заваривал крепкий кофе и писал, писал. Сам спрашивал себя и отвечал. И страшно было, и легче становилось на душе.
Мятежная молодость, партия «Народная Воля» и подлинная воля народа, которую никакой парламент — а он теперь это знал! — представлять не может, потому что ее у него попросту нет. Это ощущение, очень тонкое, возможно лишь при самодержавии, когда нет борьбы за власть, когда положение прочно, что позволяет всегда думать о народе, а не о себе.
Он размышлял, мучился. Подходил и отступал.
Что же делать, если он хочет служить России? Если чувствует, что страна здорова, набирает животворящую мощь? А революция чахнет. Молчать? Делать вид, что держишь «священное знамя» социализма в руках? Если понимаешь, что идея террора родилась из слабости, из неспособности партии вести созидательную работу, из своевольно-эгоистического презрения, наконец, к русской жизни. Ибо в мечтах о революции есть две стороны. И одного прельщает разрушительная сторона, а другого — построение нового. Вторая задача всегда была ему ближе.
Что делать, если осознаешь — до боли сердечной: в России недостает национально выработанной интеллигенции. Ведь еще в партийных документах писал: роль настоящих революционеров — не столько бунтовская, сколько культурная. Наши умственные силы, наша социальная наука не изучают собственную страну, ее самобытный опыт. Общественная мысль переполнена предвзятостями и теориями — одна другой воздушнее. И, конечно, это фантазерское состояние ума достигает высшего выражения у радикалов-заговорщиков. Беда, ну просто, беда.
— Вы, наверное, не слишком меня жалуете? — словно издалека долетел голос Рачковского. — И я, грешный, поиграл с революцией в гулимоны, да-с! Но вовремя одумался. Служу престолу искренне. Да не один я такой. Даже сам Победоносцев, и тот в юности принес дань вольномыслию. Трудно поверить? И Леонтьев, и Катков, увы, покойный. Кто ж Каткова заменит, кто? «Московские ведомости», «Русский вестник». Людей мало.