Наложница фараона - Якоб Ланг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что вам нужно от меня?
И они принялись, перебивая друг друга, рассказывать, как пытались они воспользоваться чудодейственным порошком, и жаловались теперь на то малозначимое для торговца обстоятельство, что его порошок ни малейшего влияния не оказал ни на крыс, ни на мышей. Торговец внимательно выслушал все жалобы и даже угрозы. Затем серьезно сказал следующее:
— Вы, почтенные, допустили одну лишь неточность. Для того, чтобы мой чудодейственный порошок мог уничтожить мышь или крысу (а он, несомненно, это может), следует вам сначала поймать означенное животное, и обратившись к нему: «Добрая крыса…» (или, соответственно, «Добрая мышь…»), разжать ему со всей возможной деликатностью зубки и всыпать горсть порошка. И тогда, клянусь вам, порошок подействует прекрасно!
На эти замечательные слова, конечно, возразить было нечем. И торговец спокойно ушел. Ну, а незадачливые покупатели порошка также принуждены были отправиться по своим делам. Вот какая сказка!..
Пока она говорила, он заметил, что у нее протяжный и необычайно выразительно-нежный голос. Хотя говорила она язвительно и, казалось бы, издевалась над его словами, но она делала это не так, как обычно делает это женщина, желающая захватить власть над мужчиной. Она обидела его и он почувствовал обиду; но она будто хотела, чтобы он сердился на нее, чтобы он даже не любил ее. Он понял вдруг ее мысли. Она думала, что если он совсем не будет любить ее, если она не оставит себе совсем никакой надежды, тогда ей легче будет переносить свою любовь к нему. Он подумал об этих ее мыслях и улыбнулся; но не потому, что считал ее мысли смешными или неумными, а потому что себя не считал таким жестоким к ней…
После того, как она кончила рассказывать, все заговорили с ней и друг с другом, перебивая друг друга, и она перебивала других. Отвечала она другим в основном запальчивыми резкими выражениями. Он спустился на одну ступеньку ниже, молчал и улыбался. Она говорила с другими; и быстро, как-то искоса оглядывала его.
Она и прежде видела его. Но никогда она не могла хорошо рассмотреть его. Если она знала, что он ее не видит, и что никто не видит, как она будет рассматривать его, она все равно не могла внимательно смотреть на него; сразу делалась какая-то боль разлитая, боль отчаяния и безысходности во всем ее существе, и она не могла смотреть на него. Если же, как сейчас, вокруг были люди, тогда она просто боялась, что могут заметить, как она внимательно смотрит на него, и тогда поймут, что она любит его. Она знала, сколько ему лет, давно знала, еще с того, самого первого раза. И теперь ему было сорок четыре года, всего лишь на два года больше, чем ей. Теперь стали бы смеяться над ней; говорить, что она старая для того, чтобы влюбляться. Люди для нее ничего не значили, но их насмешки были ей неприятны. Хотя она догадывалась, что любовь для них — это всегда что-то нечистое; иначе бы они не смеялись ни над какой любовью. И ведь прежде она была совсем девочка, а после была молода… Но он был совсем другой; в нем не было того, что появилось… Особенно сейчас она это чувствовала; и он делался такой близкий, родной; и странное чувство возникало, будто у него такого можно искать защиты, и можно многое ему рассказывать, почти все можно ему рассказывать… Но она знала, что он безумный; и боялась, что над ней будут смеяться, будут говорить, что она с безумным разговаривает и спорит, как будто он разумен. И она знала, что эта ее боязнь — стыдная, и она уже виновата перед ним… Он не должен любить ее, и она сама себе противна… Но она так любила его, что спрятала, укрыла бы его от всех, защитила; и никому бы не отдала его!..
И сейчас она могла смотреть на него только быстро и искоса. Она говорила с другими людьми громко и запальчиво, и это мешало ей сосредоточиться для того, чтобы хорошо видеть его. Она боялась поверить своим чувствам, но ей показалось вдруг, будто он все понимает, что с ней происходит, и нарочно спустился на одну ступеньку ниже, приблизился к ней, чтобы она могла лучше видеть его. Нет, этого не могло быть!.. Но ей все равно казалось…
На ногах у него были черные плотные шерстяные чулки и темные грубоватые башмаки. Эти башмаки она знала, а на чулках вдруг сейчас различила, быстро опустив глаза, увидела несколько бугорков штопки суровой ниткой. Одежда на нем была небрежная, и вся как-то неловко, словно бы сдвинута неловко на его теле вся. Ворот светлой рубашки был расстегнут; и темно-коричневый, без всяких застежек, вился до колен жилет из вытершегося бархата, отороченный темным облезлым, когда-то тонким мехом.
Но по-прежнему он был стройный, красивый; голова непокрыта — красивые кудрявые, очень темные волосы. И губы красивые, и светлое смуглое лицо, чуть округленный лоб, и нос красивый с этим мило-закругленным кончиком, от которого при улыбке лицо делалось такое милое. И прекрасные темные большие глаза и брови и ресницы… По-прежнему его красота вызывала представление о прелестной яркой птице, нежно поющей; и о душистом, раскрывшем яркие лепестки, цветке… чудесное, яркое, красивое… Но было видно, что очень незащищенный, беззащитный…
Уже давно вступил он в странные отношения с той категорией бытийной, которая называется: «Время». И трудно было определить со стороны, во всем ли по своей воле, или по воле Времени, или еще по чьей-то странной, категориальной, воле. Кажется, он и сам не мог бы точно определить, а, возможно, и не задумывался особо… Но все остальные старели телесно, потому что жили все старше; а он после двадцати лет все оставался милым юношей, пытливым и занятным; философические суждения, музыка и пение занимали его.
Он был моложе себя самого; ему будто навсегда оставалось чуть больше двадцати лет. Но что-то уже застылое, уплотнившееся в его облике… На самом деле, по обычному для людей линейному временному счету, ему было уже много лет, но всегда оставалось чуть больше двадцати. И эти его юные — чуть больше двадцати — годы только с каждым годом обычного линейного времени человеческого как бы уплотнялись, как бы сгущались; но не проходили…
Кто-то в разговоре произнес слово «правда»; и быстро проговорили о том, правду ли сказала она, и кто еще сказал правду или неправду… Она ухватилась за это слово и заговорила, возразила с горячностью; и чувствовала, что он близко от нее, он слушает ее; от него такая неожиданная родная теплота, такую теплоту даже отец не мог дать ей; и при ощущении такой теплоты уже и не надо было говорить… Но она не могла поверить и говорила…
— Правда — это ужасно, — говорила она. — Это то, что под пытками, из-под ногтей; то, что вымучивают, выпытывают, когда в застенках иголки под ногти загоняют. Свободный человек ненавидит правду и все, что зовется этим словом; все, что желает называться правдой. Потому что все это — то, что на самом деле можем обозреть, увидеть; не напрягая воображение, не напрягая силы души; и это ужасно! И пусть не призывают меня к этому ненапряжению; я не хочу видеть то, что на самом деле!..