Черная свеча - Владимир Высоцкий
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А что ему, падле, переживать?! — не утерпел закончивший свое дело Вазелин.
— Выйди! — сказал Евлампий. Все остальное досказали его глаза без цвета и жалости.
Зэк вышел. Отхлебнув из общей кружки, Ольховский продолжил как ни в чем не бывало:
— Так я говорю — он был очень спокоен. А Селиван с отцом Кириллом носили стойки к шахте. Те двое, с Линькового, пошли с двух сторон, для верности, чтобы не разминуться. Барончик их расшифровал, но поздновато: они уже вынули ножи. В одного он бросил стойку, сшиб его. В другого вцепился отец Кирилл. Пока они возились в грязи, Селиван рванул к вахте. Догнать его было невозможно: так быстро человек бегать не может…
— От смерти всяко-разно побежишь, — пробормотал Ключик.
Ольховский, должно быть, не расслышал, говорил о своем:
— Никанор Евстафьевич очень плохо отозвался о тех бестолковых исполнителях. Но больше всего обиделся на отца Кирилла. Он так кричал!
Ян Салич положил на хрящеватые уши ладони, закрыл глаза, зубы его слегка клацнули, подчеркивая пережитый ужас.
— Дьяков выхватил топор. Вначале хотел сам, но почему-то передумал, приказал привести приговор в исполнение Соломону Марковичу. Представляете?!
— Дьяк всегда — при голове, — мрачно объяснил Граматчиков.
— Не знаю! Не знаю! Волков потерял лицо. Так и стоял — безликий, с топором в руке. Двое держали отца Кирилла. Кажется, он даже не сопротивлялся…
Ян Салич убрал глаза от стола и поглядел в окно, двигая рыжими бровями.
— …Сейчас мне уже не кажется. Отец Кирилл отвернулся, чтобы не смущать Соломона Марковича. А я думал…
— Вы бы не отвлекались, Ян Салич.
— …И я подумал, — повторил порозовевший Ольховский. — Я понял — каким образом страдания одного спасают других. Христос умер за неблагодарную толпу, а воскрес за весь род человеческий…
— Это дела Небесные…
Вечные ценности не создаются: они — дарованы. Соломон Маркович, поверьте, стоял в решительном сопротивлении злодейству. Только ножи тех двух и бешенство Никанора Евстафьевича помогли ему одолеть себя…
— Отрубил?!
— «Три перста! — кричал расстроенный бегством Барончика Никанор Евстафьевич. — Три перста руби! Чтоб всю жизнь двумя крестился!» Соломон Маркович сделал все, как заказывали. Топор был острый. Он там и торчит. Пальцы увезли в больницу…
— Куда сам-то Голос подевался?
— Их увезли вместе. Сердце… Нет, он живой. Такое просто трудно пережить без потерь. Невозможно! Безумный выбор! И как судить…
Ольховский замолчал на полуслове, другим тоже не нашлось что сказать. Потом возникшей тишины коснулось топанье за дверью теплушки. Майор Серякин спросил с порога:
— Как же так, Вадим? Ну, как ты мог этому краху топор доверить?!
Бригадир догадался скорее по доброжелательности тона, нежели по словам — пострадавший сказал то, что надо всем. Не следовало сомневаться… Наверное, отец Кирилл извинялся за свою неловкость: в его натуре.
Такое разящее добро, после которого чувствуешь себя мелким негодяем. И Соломончик рядом с ним не менжанулся…
Упоров поднялся с лавки, настроение менялось, и он уже играл с прежней легкостью и в прежние игры:
— С людьми у меня туго, Олег Степанович. Пришлось «гвардейцев» кинуть в бой.
Серякин запросто взял из лежащей на столе пачки «Севера» папиросу.
— А что Барончик на вахту рванул? Кум ему мозги полощет. На чем этот прохвост прокололся?
Майор прикурил от протянутой Ольховским спички и, пустив в потолок дым, добавил озабоченно:
— Вы же мероприятие сорвать можете, мужики. Новый замполит к вам собирается. Помнит тебя, Важа Спиридонович.
— И я его не забыл…
«Мероприятие живет! — на душе потеплело. — Партия его поддерживает. Да здравствует партия! Какой бы дурной и бесчестной она ни была — да здравствует партия!»
Мысль пугала и радовала. Дьяк, которого полчаса назад был готов зарубить киркой, должен жить, чтобы побыстрей разобраться с Барончиком. Лишь бы кум не расколол эту устрицу.
И все-таки за оживающей надеждой стояла угрюмая мертвенность. Он старался ее не замечать. Хотелось видеть только день, не думая о ночи. Промелькнул призрак с фальшивым лицом, улыбнулся фальшивой улыбкой. Прошел сквозь всех, нигде не задерживаясь.
Он только вскользь, про себя отметил, как серо-дымчатая плоть пришельца медленно набирает розовый цвет — начало чьей-то смерти. Но даже этот розовый мудило не мог отвлечь бугра от земных дел.
— Пусть Селиван сам отвечает за себя. Я его выгоню из бригады.
— За каждым ёрой не уследишь, — согласился Серякин. — Ты хоть знаешь, на чем он мог рога замочить?
— Да, такая воровайка сама себя обманет!
— Ясно. Просьбы есть?
— Есть, гражданин начальник, — Евлампий Граматчиков впервые за долгие годы каторги уважительно обращался к чекисту: — Можно ли нас с заключенным Упоровым посетить в больнице…
— Валяйте, — не дослушал заключенного просиявший майор. — Совпадение какое: хотел вас о том просить. Я распоряжусь…
Он еще говорит о чем-то, так внезапно случившемся, выясняет с бригадиром подробности. Фунт не слышит, смотрит на говорящего со строгим вниманием, думая о своем: странный человек этот Серякин, наивно убежденный — тюрьма может образумить человека и тот начнет другую жизнь. Он всегда словно в ожидании этого события, которое вот-вот должно произойти. Наверное, у него была хорошая бабушка. Серякин вырос на сказках. Многие зэки над ним втихаря смеются.
Фунту он нравится… хоть и мент.
И здесь распорядилось время. Гера Яновна Гершензон уже не была той надменной и строгой Эльзой Кох, какой ее помнил Вадим. Только неизменная папироса во рту торчала так же вызывающе прямо.
— Черт возьми! — сказала она вместо «здравствуйте» и обаятельно улыбнулась. — Не надеялась, что вы выживете, Упоров.
— Я вас огорчил?
— Ну, что вы?! Временами даже ощущала себя соучастницей и, признаюсь, слегка гордилась. Вам как-то удавалось выживать без подлостей. Возможно, не всё знаю…
— Не всё, — спокойно подтвердил зэк.
Тонкие губы начальника медицинской части дрогнули, на этот раз улыбка оказалась не столь симпатичной, будто она польстила собственной догадливости.
— Тогда скажу так: другие предпочитали подлость чаще вас. Не ухмыляйтесь, Упоров, я по-прежнему считаю вас обыкновенным уголовником. А этот ваш, ну, в общем, приятный человек, лежит в подсобке. Не ахти как, зато отдельная палата. Пойдемте, Фартовый!
И она засмеялась приятным молодым смехом.
Зэк еще не знал, что многое пережитое здесь когда-то повторится через несколько секунд: от слепой ярости до благодатного прозрения. Лишь срок его переживания будет отпущен другой.
— Здесь, — сказала главный врач, остановившись у той самой низкой двери без номера, из которой много лет назад возник Федор Опенкин в расписной рубахе, с бесшабашным взглядом человека, явившегося за собственной смертью. Упоров оборвал воспоминания в тот момент, когда Гершензон сказала:
— Прощай, Фартовый!
— Прощаться не время, Гера Яновна. Надеюсь посетить вас с искренней благодарностью за все, что вы для меня сделали. До свидания!
Граматчиков уже стоял на пороге кладовой, и по тому, как наливалась кровью покалеченная шея, Вадим догадался — предстоит увидеть нечто небывалое, может быть, даже трагическое. И невольно сжался.
Крохотная комнатушка без окон была освещена лампочкой, висевшей над единственной койкой под серым сукном одеяла. Отец Кирилл сидел лицом к двери, глаза закрыты терзающей его болью, левая рука лежала на склоненной голове Никанора Евстафьевича. Тихая идиллия встречи двух потерянных братьев, что после бесконечной разлуки решили отдохнуть на берегу речки детства, поражала каким-то разящим несоответствием пережитого и увиденного. Словно на вечерние фиалки брызнули живой кровью. Но было так.
Вор плакал… Тяжелые слезы тяжелого каторжанина, возможно, впервые прощенного за свой самый страшный грех, повлекли за собой безумные надежды, и Вадим тоже затих перед открывшимся чудом, момент отсек в нем опытного циника, но оставил человека сочувствующего, сумевшего понять причину, породившую воровские слезы, что расшатали затвердевшую каменность порока, отринув грешника в тихую исповедальню, где его глубоко несчастный внутренний жилец счел нужным оживиться для глубокого покаяния.
Зэки стояли, глядя на вздрагивающую спину Никанора Евстафьевича. Никто не верил в молитвенное исцеление черной души (да она и не ему принадлежала), но видели ясно — какая чудодейственная сила исходит от полноты милующего сердца. Ощущение внезапной ладности соединило всех и сразу, на мгновение…
«Будем, как дети…»
Фунт осенил себя Крестным Знамением. Отступил за порог с непокрытой головой, отдал еще один низкий поклон. И Вадим невольно последовал его примеру. Там, за порогом, каялся вор. Кто, кроме Господа, мог разделить долю грешника? Кто мог разомкнуть для них круг бытия? Само молчание было понятным и ясным поводом согласия, бессловесного прощения.