Борис Пастернак - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пока он ночью писал «Шмидта» – а рядом спал трехлетний сын, – жена отмечала Новый год в лефовском кругу. Утром Маяковский проводил ее с Лубянского проезда на Волхонку и поднялся поздравить Пастернака. Тот искренне ему обрадовался. Маяковский задержался ненадолго и вскоре простился. Был и тут свой символизм – 1927-й оказался для них годом если не полного разрыва, то во всяком случае расставания надолго.
Двадцать седьмой в биографии Пастернака – вообще один из переломных годов: наметились непримиримые расхождения с Цветаевой, совершился окончательный выход из ЛЕФа, осложнились отношениях с Асеевым. Зато окрепла дружба с Полонским и упрочилась известность; Пастернак начинал вытеснять Маяковского, перемещаться в центр литературной жизни. Ему исполнилось тридцать семь – возраст для поэта кризисный; и впрямь – первая его жизнь, связанная с футуризмом, как будто кончилась. Никакой больше расплывчатости, приблизительности, минимум импрессионизма – пришло время других установок. Исчерпывал себя и его первый брак.
В это время он уже авторитет в литературе, крупный и признанный; уже позволяет себе назначать гонорары не ниже чем по три рубля за строчку (собственно, едва ли не нижний предел для профессионального литератора, – но, уже зная советские издательские нравы, он считает долгом оговорить это с самого начала). «Девятьсот пятый год», опубликованный в 1927 году, и особенно «Шмидт» делают Пастернака героем дня. К десятилетию революции он опубликовал стихи «К Октябрьской годовщине», которые датировал потом в сборниках 1925-м – вероятно, потому, что не желал юбилейных соотнесений. «Стихов об Октябре к юбилею я не собирался вообще писать», – пишет он редактору альманаха «Земля и фабрика» Сергею Обрадовичу.
Стихи эти в сравнении с «октябрьской поэмой» Маяковского «Хорошо» выигрывают в изобразительной силе и проигрывают в темпераменте. Для Маяковского революция – длящаяся реальность, для Пастернака – нечто безусловно прошедшее:
Ненастье настилает скаты,Гремит железом пласт о пласт,Свергает власти, рвет плакаты,Натравливает класс на класс.
Костры. Пикеты. Мгла. ПоэтыУже печатают тюкиСтихов потомкам на пакетыИ нам под кету и пайки.…
Да, это то, за что боролись.У них в руках – метеорит.И будь он даже пуст, как полюс,Спасибо им, что он открыт.
(Проговорка, однако, характерная: «пуст, как полюс», мир действительно стал почти сразу после того, как улеглась стихия, вспомним полярный антураж «Разрыва» и «Высокой болезни».)
Однажды мы гостили в сфереПреданий. Нас перевелиНа четверть круга против зверя.Мы – первая любовь земли.
За всем пафосом последнего четверостишия, однако, ясно слышится: однажды мы гостили… да, погостили, но теперь это окончилось бесповоротно. Как первая любовь, редко бывающая счастливой.
Стихотворение «Когда смертельный треск сосны скрипучей…» – этапное для Пастернака, но никогда при жизни не перепечатывавшееся, – написано в том же двадцать седьмом. Оно появилось в январском номере «Нового мира» за 1928 год. Сын поэта интерпретирует его как предупреждение о терроре, – стихи темные, по-пастернаковски скрытные, но при внимательном чтении шифровка прозрачна:
Когда смертельный треск сосны скрипучейВсей рощей погребает перегной,История, нерубленою пущейИных дерев встаешь ты предо мной.
Веками спит плетенье мелких нервов,Но раз в столетье или два и тутСтреляют дичь и ловят браконьеровИ с топором порубщика ведут.
Тогда, возней лозин глуша окрестность,Над чащей начинает возникатьСлужилая и страшная телесность,Медаль и деревяшка лесника.
Трещат шаги комплекции солидной,И озаренный лес встает от дрем,Над ним плывет улыбка инвалидаМясистых щек китайским фонарем.
Не радоваться нам, кричать бы на крик.Мы заревом любуемся, а он,Он просто краской хвачен, как подагрик,И ярок тем, что мертв, как лампион.
Это стихотворение он послал и Цветаевой. Постоянный читатель легко обнаружит все подсказки – лесник только кажется «красным», на самом деле это нездоровая краснота «мясистых щек», и «государства истукан» является в образе «служилой и страшной телесности». Важно тут, впрочем, то, что лесник ловит именно браконьера, тайного порубщика, то есть осуществляет вроде как благое дело, – но «не радоваться нам, кричать бы на крик», потому что сам этот лесник – явление мертвое и грозное, и не поздоровится не только порубщикам, а и обычным дачникам. «Шаги комплекции солидной» были уже слышны вовсю.
И еще одно удивительное событие случилось с ним в двадцать седьмом – он впервые летал.
«Ты, наверное, как все мы, не любишь технических новшеств, – пишет он Цветаевой на следующий день после рискованного эксперимента. – Летала ли ты когда-нибудь? Представь, это знакомее и прирожденнее поезда и больше похоже на музыку и влеченье, чем верховая езда. Сегодня я впервые подымался с Женей, одним знакомым и простой солдаткой – женой коменданта аэродрома. (…) Это – тысячеметровая высота неразделенного одиночества. Красота этих сумерек в любой час дня если на какую красоту походит, то только на красоту земли в истинной поэзии, на красоту связного, рассыпного, мельчайшего в своих вероятьях, невероятного в своей огромной печали пространства… Все это тысячу раз видено и предчувствовано в жизни, все это до удивительности пережито и прирождено».
Цветаева отвечала радостно, с доброй завистью: она увидела в его описании полета подтверждение своей давней статьи о нем. Воистину, мир Пастернака – мир без людей, которых с такой высоты не видно: мир бесконечной печали бесконечного пространства. Собственная ее встреча с авиацией была гораздо трагичней: за три месяца до пастернаковского полета у нее на глазах разбился летчик, и толпа гуляющих в Трианоне кинулась разбирать обломки самолета – «жесть, фанерку, куски шелка». Цветаевой это показалось кощунством, проявлением старого суеверия насчет «веревки повешенного» – а все-таки и сама она взяла «зазубренную щепу: на память – для Али».
Вся она в этом, как и он весь – в своем полете и письме о нем.
Глава XVI
В зеркалах: Маяковский