Записки сенатора - Константин Фишер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не останавливаюсь на том, что это неправосудно. Правосудие сделалось для нас такою странною прихотью, что пожелавший ее вызывает не удовольствие, а насмешку, но какого ожидать благоустройства в финансах, когда все землевладение в руках пролетария или невежды. Как из этого выйти? Данные земству права нельзя брать назад! Это всеобщий голос. С этим и я согласен, но можно дополнить положение. Можно принять в основание власти землевладение и на этом основании присвоить звание гласного каждому, у кого 3 тысячи десятин, с одним голосом; за 7 тысяч десятин — два; за 12 тысяч — три; за 20 тысяч десятин — четыре и за 30 тысяч или более десятин — пять голосов. Можно постановить, чтобы земские налоги не превосходили 2 % чистой прибыли с земли и 3 % — с прибыли от городских промыслов. В таком случае правительство могло бы взять еще по стольку же для государственного казначейства.
За земскими учреждениями пошла реформа судебная, и как логична! Когда писали земское положение, то руководствовались мыслью, что, поскольку цель их чисто хозяйственная, гласные не обязаны быть учеными; часто, мол, мужик лучше смыслит это, чем ученый. Пусть так, но могут ли эти смышленые мужики выбирать основательно мировых судей? Такое постановление напоминает мне из моего отрочества случай, навлекший на меня выговор. Мне были нужны басни Федра. Я просил эконома купить их, но он не нашел в книжных лавках ни одного экземпляра. Когда я привел это в оправдание неимения книги, грубый Белюстин закричал: «Умно! Эконому поручает купить книгу! Любезный, говорит, когда пойдешь покупать капусту, так уж кстати купи мне и Горация!»
Так и выказывается мировой суд, как следовало ожидать; однако сознаюсь, в Петербурге, где судьи из юристов, этот суд хуже, чем в уездах. Замечательно! Останутся ли для и истории эпизоды, характеризующие этих деятелей; узнает ли она, что мальчишки, только что выпущенные из школы, заседают с важностью бояр, что они с неслыханным нахальством вызывают в суд почтенных дам и заслуженных 70-летних стариков по жалобе лакеев, не подкрепляемой никаким доказательством, что эти дамы и старцы должны были в маленькой прихожей вместе с пьяными в нагольных вонючих тулупах и непристойными девками ждать стоя по два и по три часа; что во время судоговорения эти мальчики вежливы только с тулупами, — не по чувству приличия, а потому, что такая мода.
Между тем не дремали ни министр народного просвещения, ни журналистика. Головнин насадил радикалов и коммунистов в профессорские кресла и давал субсидии журналам, проповедовавшим неуважение прав собственности и уз семейственных и позорившим правительство. Библиотеки университетов наполнились сочинениями Ренанов и Фейербахов. Нигилизм сделался модою, всеми овладевшею до исступления; девицы из почтенных семейств собирались в какие-то захолустья, в клубы гражданского брака или безбрачия; на улицах появились барышни в грязных юбках, с коротко остриженными волосами и с синими очками на носу; на сцене императорских театров давались пьесы, возбуждавшие ненависть к помещикам или неуважение к властям; журналы ругали министров, губернаторов и все дворянство без всякой церемонии. Растление нравов сделалось повсеместным, охватившим все сословия, и не замедлило выказаться фактически.
В Петербурге, среди дня, мимо Зимнего дворца разъезжали тройки с полдюжиной седоков, ревущих дикие песни; в кабаках гул, крики женские, дикий хохот, или рев песней, или стук трепака длились всю ночь; в лакейских клубах, которых развелось более 50, плясали до пяти часов утра, играли в карты и т. д. В Сибири не только частные лица, но и правительственные власти делали овации государственным преступникам, приходившим туда по этапу; финансы государственные достигли высшего расстройства; в уездах запылали села; дома помещиков и других зажиточных людей грабились конными наездами целых шаек, и наконец вся эта зараза выразилась в покушении молодого человека на жизнь государя. Публика ожидала с нетерпением разгадки: как зовут преступника? Поляк он или немец? Дворянин или крестьянин?
Какой вздор! Надобно было спрашивать: старик или юноша? Если юноша, — то заговорщиков нет! Есть только жертва того направления, на которое вступили воспитание, журналы, театры и правительственные деятели. Так и оказалось по следствию. Каракозов, молодой человек, прокутившийся студент московского университета, был модным экземпляром известного кружка в самом крайнем его выражении. 4 апреля 1866 года раскрыло правительству много сокровенных язв общества. Они раскрыты: лечат ли их?
4 апреля 1865 года сошелся я у сенатора Войцеховича с сенатором Смирновым. Мы были втроем. Зашла речь о внутреннем положении России. Смирнов приходил в отчаяние; он доказывал с жаром, что Россия не простоит пяти лет, что правительство рухнет, поместная собственность будет расхищена, и Россия расщепится или обратится в кровавую массу. Войцехович утверждал противное: «Пусть только откроют кассационный департамент; он захватит всю власть в свои руки, приведет в порядок все части, даст всем отношениям равновесие». Я говорил, что Смирнов — пессимист, а Войцехович — оптимист; что кассационный департамент решительно ничего не уладит и не достигнет никакой политической власти; что Россия — не Франция и не Италия; что простой народ слишком невежествен для политических демонстраций, а образованные русские слишком индифферентны; что при наших условиях взрывы невозможны, — все будет гнить и только гнить; будет много воровства, много пожаров, много грабежа, — но все это в виде отдельных фактов, пока не явится какая-нибудь неожиданная спасительная комбинация, которая в руках Провидения, и наперед определена быть не может; что, во всяком случае, в пять лет не может быть никакого коренного переворота.
Войцехович решил, что если в пять лет должно ожидать развязки, то уже через год должны быть видимы признаки будущего разложения, что кассационный департамент успеет тоже через год показать, к чему он способен, что на основании этой мысли он приглашает Смирнова и меня отобедать у него втроем же ровно через год, 4 апреля 1866 года, в чем берет с нас подписку. Мы расписались и разъехались.
4 апреля 1866 года, проезжая в 4 1/2 часа мимо Летнего сада, на пути к Войцеховичу, я заметил у решетки группы народа, но, зная, как легко собрать у нас зевак около самого ничтожного предмета, около пьяного, заснувшего на тротуаре, или собачонки, через которую переехали дрожки, я не обратил на эти группы никакого внимания.
Войцеховича нашел я в сильнейшей тревоге. Отправясь около 4 часов прогуляться по Летнему саду и заметив, что маленький вход заперт, — признак, что в саду государь, Войцехович пошел по другому берегу Фонтанки, не желая встретиться с толпою, которую обыкновенно привлекает присутствие государя. У ворот другого конца сада Войцехович встретил кружок людей в живом разговоре, сквозь который слышались слова: «Государь… мещанин… схватили». Далее заметил он еще несколько таких же кружков. Он спросил у сторожа, что случилось. Сторож самым равнодушным, ленивым тоном отвечал: «В государя выстрелили», — таким тоном, каким он отвечал бы на вопрос «который час?». Войцехович побежал домой, встревоженный столько же событием, сколько равнодушием, с каким оно принято сторожем из гвардейцев.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});