Зимний скорый - Захар Оскотский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Димка! — закричал Григорьев. — Увольняйся, беги оттуда!
Молнии трещин, расколовшие мир и для других пока невидимые, резали, резали предчувствием беды.
Димка отмахнулся:
— Во, ты тоже паникер стал, вроде Тёмы. Беги! Я на комбинате свое дело делаю. И получаю уже, как бригадир, законные четыреста… Правда, — Димка запнулся, — если честно, диорамы эти мне уже надоедать стали.
— А чего бы ты хотел?
Димка подумал, подумал. Ухмыльнулся:
— Мало ли, кто чего хочет! Я бы, может, в свободные художники хотел. Есть ребята: сидят сторожами, вахтерами, за копейки, а сами — рисуют. На выставки не пускают их, так они по квартирам свои выставки устраивают, друг для друга. Я видел, интересно… — Димка нахмурился: — Был бы один, может, к ним и пошел бы. А так — не могу в нищету бухнуться. Я ж семейный, на мне Стелка с Катькой… Ничего, сколько терпел в начальниках, покручусь еще годик. А цех сдам, останусь с одной бригадой, — всё и рассосется.
Вдруг лицо у Димки просветлело:
— Я — семейный, зато у нас теперь ты холостой! Сво-ободный, как ветер! Еще горюет, мудила, счастья своего не понял. А ну, наливай за свободу!
На следующее утро он сидел напротив Нины за столиком в небольшом ресторане. Ленинград — не Париж, но в будний день, сразу после открытия, и здесь в ресторанах бывает достаточно свободно и тихо.
От димкиного «чистейшего спирта» разламывалась голова, даже глаза болели. И к горлу из желудка отдавало канифолью. Поэтому вначале сидел отупевший. Пытался завестись («Дрянь, шлюха, устроила всё, как в пошленьком анекдоте!»), но похмелье раздавливало чугунным прессом, и он молчал.
А Нина не понимала его спокойствия, нервничала. Потом стала беззвучно плакать, отворачивая лицо к стене, ловя слезы в платочек. Прекрасные голубые глаза, конечно, тут же покраснели, веки распухли. Но темная тушь на длинных ресницах не размазывалась. И он почему-то думал об этой туши: если она не растворяется, как же смывают ее женщины?
Понемногу разговорились, тихо, вполголоса. И — самое удивительное — говорить оказалось словно бы не о чем. Всё решили быстро.
Он не удержался от издевки: если она торопится с разводом, в графе «причина» нужно написать «половая несовместимость». С такой формулировкой разведут мигом, без всяких вопросов.
Она не обиделась. Ее скорее пугало его язвительное спокойствие. И только тогда, когда, разволновавшись, она пробормотала что-то об алиментах, — чтобы он ничего не платил, потому что она и ее новый муж получают гораздо больше, — когда, мгновенно разъярившись, позабыв, где они находятся, он грохнул кулаком по столу и закричал: «Нет, будешь брать!» — а потом еще громче: «Перемен захотелось?! Соб-бытий?! Дура!!» — только тогда словно с торжеством блеснули ее голубые глаза и отразилось на лице нечто похожее на облегчение. Как будто она дождалась от него именно того, чего хотела.
15— Алечка! Ну, это же неправда! Ты знаешь, как я живу.
— Что я знаю? Что у тебя тяжелая работа и тебя не хотят печатать в каких-то идиотских журналах? Ну и что? Всё равно, ты всем доволен!
— Не понимаю, что тебя раздражает, Алечка. Ну, я работаю, делаю то, что в моих силах…
— Ты всем доволен, — повторила она. — Ты стонешь: ах, как тебе тяжело, с работой, с литературой, — но ты приспособился к этой жизни. Ты сам ее укрепляешь. На таких, как ты, всё это и держится!
— А иначе бы всё развалилось, Алечка.
— Пусть развалится! Пусть будет что угодно, только не так! Не так, как у тебя: всё на своих полочках, не дай бог сдвинется. И я на своей полочке. Я больше так не могу!..
Лектор из райкома говорил о похищении и убийстве Альдо Моро. Сидевшие в первом ряду старички-политинформаторы спешно строчили в своих блокнотах, кивая седыми и лысыми головами.
А это уже конец семидесятых. 1978-й год. Действительно, черт знает что в Италии творится! И мафия у них, и неофашисты, и эти ненормальные «красные бригады». Вспомнился недавний итальянский фильм «Задержанный в ожидании суда» с великолепным Альберто Сорди. О том, как арестовывают невиновных и в тюрьме издеваются над ними.
— …Очень показательна беспомощность буржуазно-демократической Фемиды. И эти люди, — лектор повысил голос, — пытаются еще нас поучать: как нам, товарищи, жить в нашем собственном доме!
И в самом деле, что там за демократия, если итальянцы способны только возмущаться своей жутью, а изменить ничего не в силах? От безысходности, видно, и столько иронии в итальянских фильмах.
1978-й год. Вновь юбилейный: шестьдесят лет Советской Армии, и еще, и еще чего-то. Портреты Брежнева на улицах — громадные, красочные, с цитатами из его речей («Советские люди знают: там, где партия, там успех, там победа!») — примелькались настолько, что не вызывают больше раздражения.
Каждые несколько месяцев на экранах телевизоров появляется председатель госкомитета по ценам, — его уже знает в лицо вся страна, — и, с мрачной решимостью отчеканивая фразы, словно зачитывая судебный приговор, объявляет очередное повышение цен: на водку, на кофе, на хрусталь, на меха, на то, что «не является предметом первой необходимости». Глухим ворчанием и залпом тут же сочиненных анекдотов откликается население, а глядишь, через пару недель, самое большее через месяц, всё уже обвыклось, притерпелось и словно позабыто. Способность мгновенно привыкать стала почти такой же рефлекторной, как сужение и расширение зрачков от света.
Вот и сам Григорьев: думал, жить не сумеет без Нины, — а года еще не прошло, и сердце еще покалывает от воспоминаний, — но кажется уже, будто он давным-давно холостой, одинокий, постоялец в чужой квартире и раз в месяц приходящий отец собственной дочери. Он — привык.
И привык жить с ощущением растрескавшегося мира. Линии разломов, пронзивших мироздание, почти не были видны, и глыбы, разделенные ими, сдавлены были еще так плотно, что гляделись монолитом. Конечно, они уже начали едва заметно расползаться, шурша, поскрипывая. Но их движение, хоть и воспринималось многими, пока не вызывало страха. Смещение казалось геологическим, медлительным до бесконечности. Во всяком случае, в измерениях человеческой жизни. Вот только давил растрескавшийся свод всё сильней…
Еще чаще, чем прежде, ему приходилось бросать работу над новыми темами и вылетать в командировки по старым, серийным изделиям. Давно отлаженные приборы вдруг начинали отказывать, потому что везде старело оборудование, уходили на пенсию опытные работники, ухудшалось сырье.
Это уже и не скрывалось. Почти в каждом номере каждой центральной газеты можно было теперь наткнуться на статью о бедственном положении в какой-нибудь отрасли. Читать было тягостно. Больше всего угнетали даже не факты, а безысходный тон самих публикаций.
Не одни итальянцы утешались иронией. В собственном отечестве тоже наступило время иронии. Казалось, на просторах всей великой страны у двухсот пятидесяти миллионов населяющих ее людей остался один-единственный камертон мыслей и настроений — шестнадцатая полоса «Литературной газеты». Нельзя было не восхищаться талантом юмористов: подобно музыкантам, которым для самого сложного исполнения достаточно трех-четырех струн, они из нескольких считанных тем, дозволенных к осмеянию — пьянства, спекуляции, халтуры, мелкого бюрократизма, — извлекали бесчисленное множество уморительных, сногсшибательных афоризмов, стишков, рассказиков, даже повестей с продолжениями. И умудрялись сказать почти всё.
Хотя, если вдуматься, не на нескольких струнах играли они, а, как истинные виртуозы, всего на одной. И страшен был тот единственный смысл нескончаемого фейерверка остроумия: откровение о том, что в этой стране теперь — всем на всё плевать.
Но никто не пугался, все смеялись. Каждая новая порция шуточек «Литературки» мгновенно разлеталась от Прибалтики до Тихого океана. Их с хохотом пересказывали и забулдыги у пивных ларьков, и заместители министров в сверкающих московских кабинетах. «Нерушимое единство советского народа», похоже, и в самом деле оказалось достигнуто.
1978-й год. Ощущение растрескавшегося мира. Под телерадиозвоны и заклинания газетных передовиц об очередной «пятилетке качества», под крики тревожных статей, упрятанных на четвертые-пятые полосы тех же самых газет, под хохот юмористов «Литературки», — с медлительностью геологического сдвига и с той же неуклонностью, — огромная страна утрачивала способность работать.
О чем это рассказывает лектор? Да, планета 1978 года бурлит, бурлит. «Не надо войны, занимайтесь любовью!» — призывали хиппи в шестидесятые, в эпоху Вьетнама. Но человечество их не послушалось.
Толчок в бок тяжелым круглым локтем и громкий шепот:
— Не спи! Думай! Ты мне к-когда еще хвалился идей набросать?