Собрание сочинений в 12 томах. Том 10 - Марк Твен
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но существуют две опасности, которые он упускает из виду: во-первых, тот исторический факт, что человеку ни за что не дадут слова, когда он на это рассчитывает, и что каждое новое выступление других ораторов все более охлаждает его пыл; во-вторых, он забывает, что немыслимо битый час сидеть и повторять про себя удачное выражение без того, чтобы оно не прискучило и постепенно не потеряло своей прелести.
Когда наконец настает его черед и он выпаливает давно взлелеянную фразу, она звучит до того беспомощно и жалко, что всем становится неловко, и аплодируют ему лишь из сострадания; сам же он с болью и горечью думает, как несправедливо называть свободной страну, где порядочному человеку даже выругаться но дозволено. И вот тут, растерянный, обескураженный и опустошенный, он, запинаясь, переходит к собственно экспромту, выжимает из себя две-три невероятно плоских остроты и плюхается на место, бурча себе под нос: «Хоть бы мне провалиться в…» Он не уточняет, куда именно. Сосед слева замечает: «Вы очень хорошо начали»; сосед справа говорит: «Мне понравилось ваше начало»; сидящий напротив поддакивает: «Начало действительно удачное, даже очень»; двое-трое других тоже бормочут что-то в этом роде. Люди считают своим долгом облегчать таким способом страдания больного. При этом они полагают, даже не сомневаются, что льют бальзам, хотя на самом деле только сыплют соль на его раны.
НЕОФИЦИАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ ОДНОЙ НЕУДАЧНОЙ КАМПАНИИ
Вам приходилось выслушивать множество людей, которые что-то совершили на войне, и — не правда ли — будет только справедливо, если вы выслушаете и того, кто попытался что-то совершить, но не совершил? Их были тысячи — тех, кто отправился на войну, попробовал, что это такое, и предпочел навсегда выйти из игры. Число таких людей настолько почтенно, что они имеют право голоса — не для крика, но для скромной речи, не для хвастовства, но для оправданий. Я согласен, что главное внимание следует уделять тем, кто лучше их, — тем, кто что-то совершил на войне, однако и этим людям надо дать возможность хотя бы объяснить, почему они ничего не совершили, и рассказать, каким образом им это удалось. Несомненно, такого рода сведения имеют определенную ценность.
В первые месяцы великой неурядицы[124] обитатели Запада пребывали в большом недоумении, и симпатии их склонялись то на эту сторону, то на ту, то опять на эту. Нам стоило большого труда окончательно выбрать свой путь. В связи с этим мне на память приходит следующий эпизод. Когда стало известно, что Южная Каролина 20 декабря 1860 года вышла из Союза[125], я служил лоцманом на одном из миссисипских пароходов. Второй лоцман был родом из Нью-Йорка. Он был горячим приверженцем Союза — так же, как и я. Однако он не желал видеть во мне единомышленника: он относился ко мне с величайшей подозрительностью потому, что мой отец в свое время владел рабами. Стараясь как-то смягчить это черное обстоятельство, я объяснил, что сам слышал, как мой отец за несколько лет до смерти говорил, что рабство — великое зло и что он незамедлительно освободил бы единственного негра, которым тогда владел, если бы считал себя вправе швыряться имуществом семьи, когда его дела идут так плохо. Мой товарищ возразил, что одно намерение в счет не идет — на благое намерение может сослаться кто угодно, и продолжал высказывать всяческие сомнения по поводу моей приверженности идеям Севера и поносить моих предков. Месяц спустя общественное мнение нижней Миссисипи уже решительно высказывалось за отделение, и я стал мятежником. Он тоже. Двадцать шестого января, когда Луизиана вышла из Союза, мы оба находились в Новом Орлеане. Он вопил до хрипоты, прославляя мятежников, но бурно запротестовал, когда я попытался сделать то же. Он заявил, что в моих жилах течет гнусная кровь отца, который готов был освобождать негров. Когда настало лето, он служил лоцманом на федеральной канонерке и снова во всю силу легких прославлял Союз, а я был в рядах армии конфедератов[126]. В свое время он занял у меня денег и выдал мне расписку; он всегда отличался безукоризненной честностью, но теперь наотрез отказался уплатить свой долг, потому что я был мятежником и сыном человека, который владел рабами.
В то лето — лето 1861 года — на берега Миссури накатилась первая волна войны. В наш штат вторглись федеральные войска. Они заняли Сент-Луис, Джефферсон-Бэракс и еще несколько стратегических пунктов. Чтобы дать им отпор, губернатор Клейб Джексон[127] выпустил прокламацию, призывая под ружье пятьдесят тысяч человек милиции.
Я гостил тогда в городке, где прошло мое детство, — в Ганнибале, округ Марион. Ночью мы с приятелями собрались в укромном месте и организовались в военный отряд. Некий Том Лаймен, юноша очень храбрый, хотя не имевший никакого военного опыта, был избран нашим капитаном; меня назначили вторым лейтенантом. Первого лейтенанта у нас не было, а почему — не помню, очень уж много времени прошло с тех пор. Всего нас набралось пятнадцать человек. По предложению одного из наших простаков мы наименовали себя «Всадники из Мариона». Насколько помню, это название ни у кого не вызывало сомнений. Во всяком случае, я его странным не счел. Мне оно показалось звучным и вполне уместным. Предложивший его простак может послужить прекрасным образчиком того материала, из которого были скроены мы все. Он был юн, невежественен, добродушен, доброжелателен, зауряден, романтичен и обожал читать романы о благородных подвигах и распевать унылые любовные песни. В нем таилось до трогательности пошлое стремление к аристократичности, и он страстно презирал свою фамилию — Дэнлап, отчасти потому, что в тех областях она была столь же обычной, как Смит, но главным образом потому, что, по его мнению, она звучала плебейски. И вот, чтобы придать ей благородство, он стал писать ее так: д'Энлап. Теперь она удовлетворяла его глаз, но слух терзала по-прежнему: эту новую фамилию все продолжали произносить по-старому, делая ударение на первом слоге. Тогда он решился на неслыханно смелый поступок — поступок, самая мысль о котором вызывает трепет, стоит только вспомнить, с каким возмущением относится свет ко всяческим подделкам и неоправданным претензиям: он начал писать свою фамилию «д'Эн Лап». Затем он терпеливо перенес бесчисленные насмешки и поношения, которым подверглось это произведение искусства, и был в конце концов вознаграждён. Ибо он дожил до того дня, когда ударение на втором слоге начали ставить даже люди, которые не только знали его с колыбели, но и были близкими приятелями всего племени Дэнлапов на протяжении сорока лет. Мужество, умеющее терпеливо ждать, всегда добивается победы. По его словам, он с помощью старинных французских хроник обнаружил, что первоначальное и наиболее правильное написание его фамилии было именно д'Энлап, — а это в переводе на английский язык будет Питерсон: «Лап» объяснял он, не то по-гречески, не то по-латыни означает камень или утес, — то же самое, что французское слово «Pierre» (Пьер), иначе говоря — наше Питер; «д» по-французски означает: «от», «из»; а «эн» — «некий», «один». Отсюда следует, что д'Эн Лап значит «из (или «от») камня», или: «от Питера» другими словами — «тот, кто является сыном камня», «сыном Питера», — то есть Питерсон. Члены нашего отряда не отличались ученостью, это объяснение их только запутало, и они начали называть его Питерсон Дэнлап. В одном отношении он оказался нам очень полезен: он давал наименования всем нашим бивуакам и обычно изобретал название «с огоньком», как говорили ребята.
Вот каков был один из нас. В качестве другого образчика можно назвать Эда Стивенса, сына городского ювелира. Он был хорошо сложен, красив, изящен и чистоплотен, как кошка, умен, образован, но ни к чему не относился серьезно. Серьезные стороны жизни для него просто не существовали. С его точки зрения, наш военный поход был увеселительной прогулкой — и только. Собственно говоря, добрая половина отряда придерживалась такого же мнения, хотя, возможно, и не сознавала этого. Мы ни о чем не размышляли. На это мы не были способны. Я, например, был охвачен бездумной радостью только потому, что на некоторое время избавился от необходимости вставать на вахту в полночь и в четыре часа утра; кроме того, меня прельщала возможность переменить обстановку, увидеть и узнать много нового. Дальше этого мои мысли не шли, я не входил в подробности; в двадцать четыре года подробности нас мало интересуют.
В качестве еще одного образчика можно назвать Смита, который прежде был подручным кузнеца. Этот законченный олух обладал своеобразной храбростью, медлительной и ленивой, а кроме того, необычайно мягким сердцем: он мог кулаком свалить заартачившуюся лошадь — и мог горько плакать, стосковавшись по дому. Однако он совершил то, на что у некоторых из нас не хватило духу: он не бросил воевать и в конце концов пал в сражении.