Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
а в этот миг он ещё успевал и ничем другим ответить не мог, и не ответить не мог, а перехватил награждавшую руку и соединился губами с её нежной кожей, и дольше, чем церемониально, и горячей, чем церемониально, как погрузился и всплыл. И тут же то же повторил с рукой не награждавшей. Тут в сознанье его вошло, что надо же что-то сказать, приличное моменту, не просто же молча. И сказалось само, кажется:
– Счастье наше – что вы есть… Такая, как вы…
Так ли, не так ли, и чьё это наше, не прямо же счастье всей России? – но они ещё продолжали друг против друга стоять. А Воротынцев, изъяснясь этой фразой, теперь мог как будто и ещё придержать обе руки этой живой статуэтки, и придержал вполне корыстно. От рук её и от самой её исходил не сильный, но точный в аромате запах.
Дальше границы наградного церемониала обрывались, Воротынцев освободил её руки, и Ольда Орестовна, не покачнувшись, не поалев, лишь чуть поправив волосы и с малой прикровенной улыбкой, повернулась опять в сторону картины, договаривала о Макарьеве.
Вот по этому лугу бродить босиком, когда сойдёт вода и земля согреется… Какие цветы тут растут… Вот здесь проходит городское стадо… Вот здесь бывает ярмарка… (Тут вспомнил: макарьевские сундуки – на всю Россию.) А вот наша гимназия… Либеральный отец, много посвятил преобразованию уезда. Простонародная няня. (Везде – няня! Всех нас сделали простые няни.) А вообще девочка росла такая ко всему допросчивая, что взрослые имели обыкновение много рассказывать ей.
Они уже не смотрели на картину, сидели. Ольда Орестовна как лекцию вела: ровным голосом, связно, последовательно. А Воротынцев так и не оправился ото всех внезапностей поспешных первых минут. Да столько тут проплывало непроизнесенного, что и паркет под ногами утерял свою надёжную горизонтальную опорность. Воротынцев и в кресле не испытывал своей нормальной земной тяжести, и подлокотники были ему не опорой, а держалками, чтобы не взлететь выше кресла. И как с первых минут разорвалась соотнесенность звуков и смысла, так и неслись фразы и мысли несцепленно, не всё дослышивалось, не всё додумывалось, но надо всем плыло уверенно, как пышное белое облако в знойный день: что он – совершенно согласен с Ольдой Орестовной, что она права во всём, что говорит: и об атмосфере уездного бойко-торгового городка; и об игрушках глиняных дымковских – вот этих баранах золоторогих и пёстрых утках; и об игрушках богородских – резных из липы крестьянских группах; и троице-сергиевских, ярко раскрашенных; а там о Врубеле, о Скрябине. Он кивал глазам её, внимал распевному голосу и ещё рассматривал, как верхняя губа чуть выкруглена, а нижняя подпухлая. И подпухающее облако восхищения тихо плыло надо всем.
И надо было делать над собой усилие, очнуться, чтоб не обязательно быть согласным и с тем, о чём она будет говорить следующем.
Как вчера у Шингарёва он почувствовал себя остановленным в напряжении и беге, тепло расслабленным к сидению, так тем более и сегодня: куда делся его гимназический взбег по лестнице? отчего в ногах такая сладкая остановленность? Да ведь он, кажется, приехал к ней зачем? – вчерашнее важное, при нём затронутое, ещё дояснить? Но не находил в себе силы спросить, как Ольда Орестовна:
– А как вам Шингарёв?
Воротынцев ответил, что просто сердце раздвигает своей необыкновенной искренностью.
– Но страшно смотреть, как его портит партия. Он – кадетский член трёх Дум, и это не прошло даром, длинная история. Ему приходилось, выступая о терроре, уклоняться от осужденья его.
– Меня поразило, как он вчера сказал о Столыпине.
– О, Столыпин – в его груди заноза. Столыпин для него ещё глубже загадочен, чем он высказал вчера, он мне открывался и больше. Он мучается этой разнотой в понимании истины: что вот всегда по партийной обязанности боролся против Столыпина, а тот старался для тех же самых крестьян, что и Шингарёв. Воевали с ним – а он нам укрепил народное представительство. Обвиняли его, что он нарушил конституцию, а сами при случае готовы нарушить её и не так. Партия – это ужасная вещь.
Всё верно, но наслаждался Воротынцев и её манерой говорить – так тихо, по-женски, но и убеждённо, и убедительно. Владела мыслью, владела словом – и знала это.
– Кадеты поразили меня, – отозвался. – До чего воинственны.
– В кадетскую патриотическую тревогу никогда не верю, она отдаёт игрой. На самом деле недостаток снарядов их окрылил. А вот вы, Георгий Михайлович, – вдруг взгляд её соединил твёрдость и лукавство, – вы ведь к кадетам ближе, чем думаете.
– Я-а-а? – И почувствовал, что глупо краснеет, будто застигнут за неблаговидным. Но он-то твёрдо знал, что нет! – Откуда вы…? Я? – нет!
– Есть, есть, – печально кивала она.
Выдавал Воротынцева предательский румянец. Прямо говоря – она ошиблась, но глубже говоря – заглянула, куда он её не пускал бы.
– Кадетство – это не только партия, – кивала Ольда Орестовна. – Это – резкость и отрава, разлитая по всему русскому воздуху, и мы все ею надышиваемся, даже не замечая. Очень трудно удержаться в убеждениях, совсем отделённых от кадетства. Вот и вы вчера так легко бросили о республике… У нас это вьётся в головах или рядом, как самое допустимое. А между тем скажите: когда в России существовала республиканская идея? Стала побеждать в Новгороде? – он из-за неё и погиб. Всю Смуту искали – царя, но не республику. Даже и Семибоярщина. Мы совсем не республиканский народ. Идея анархии – та трогает нас, погром, захват, безвластье, – но не республика же, нет! Да если бы вы пожили в Европе, вы бы поняли: западные государства – на поспешных рычагах, но износливых, их не хватит на опасности трёх веков.
Под её тревожным взглядом Воротынцев не спорил. Да он, собственно… Да он нельзя сказать, чтобы… Но она настаивала:
– Республиканство – это клич к честолюбцам: власть – можно захватить! захватывай! Республика зовёт каждого бороться за свои интересы, но республиканец всегда рискует оказаться в подчинении у своего безжалостного врага. И – когда вы видели, чтоб не управляемая единой волей толпа понимала бы верно свою собственную пользу и куда ей нужно? Во время любого пожара в толпе душатся и губят друг друга. Нужен властный, внятный голос – один. Уж вы-то в армии это знаете.
– Да конечно, – усмехнулся Воротынцев.
Всё так. Но почему так горячо она убеждала? Да может – только за тем и звала, а он-то возомнил?..
А она смотрела на него впытчиво-призывно, как будто добуживалась, опасалась, не умер ли:
– И если наши сегодняшние партии да получат власть – то будут они высшую справедливость доискивать? Да им только обезпечить большинство на выборах. Демократическая республика в непросвещённой стране – это самоубийство. Это зов к самым низким вожделениям народа. Наш доверчивый простодушный люд сразу и проголосует за тех, кто громче кричит и больше обещает. И повыбирает всяких проходимцев, да горлопанов-юристов. А положительных кандидатов – в толкучке оттеснят и подавят.
– Да я – просто так выразился, – оправдывался Воротынцев. – Я не имел в виду республику как перспективу.
Но что-то – она верно в нём угадала. Не имел в перспективе, но и – не отказывался.
Её глаза зеленовато попыхивали, и губы так страстно шевелились, как будто она говорила о предмете чувственном.
– И чем гордится демократическая республика? Всеобщим смешением и мнимым равенством. Дать голоса юнцам – и 50-летний мудрый человек имеет столько же прав и влияния, сколько безусый юнец? Тяготение к равенству – примитивный человеческий самообман, и республика его эксплуатирует, требует равного от неравных. И монархия, и армия, и твёрдая школа строятся на разноценности, на лестнице ценностей. И так же – живёт вся природа. И только общество мы хотим перемешать как кашу. Но если все высокие уровни мы срежем, свалим… Всякому высокому качеству надо радоваться и открывать ему государственную дорогу, а не растерзывать его.
А он – не столько слышал, сколько губы её видел в движении – и хотел угадать, узнать их туготу.
Она же – совсем не со вчерашней невозмутимой стройностью, но с приклонённым интересом:
– Нет-нет, Георгий Михайлович, вы, оказывается, захвачены кадетским поветрием. Я вчера ожидала в вас твёрдого союзника, потому и говорить начала, – а вы оказались едва ли не оппонентом? Как же так, ведь все кадровые офицеры – устойчивые монархисты. А вы?..
– Я-а… – не мог не признать Воротынцев, – тут, знаете, более сложный случай… Что значит «захвачен поветрием»? Да, если сознаёшь долг перед народом, то и… Мне, напротив, понравилось, как вы защищали вообще монархию… Но у нас – тот исключительный случай… Оговорка…
– Да, Георгий Михалыч! – у нас тот исключительный случай, что, потеряв монархию, мы потеряем и Россию. Как царь ни высоко вознесен – но он народу свой, и куда ближе всех этих думцев. А их я навидалась. Их опыт – совсем не конструктивный, они только и умеют бурлить в оппозиции, а дай им завтра власть – они страну не поведут. И без царя – они даже не удержатся.