Вокруг трона - Казимир Валишевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бал состоялся. Александра Павловна появилась; но Густав, которого она встретила там, был уже не прежний влюбленный: его место заступил непреклонный лютеранин. Разрыв был окончательный. Александра Павловна через три года после этого вышла замуж за эрцгерцога Иосифа австрийского и умерла первыми родами. Так угасла эта хрупкая жизнь, которую судьба не предназначила для счастья. Хотя Екатерина не показывала виду, но это испытание сломило ее. Вместе с подорванным престижем и в первый раз поколебавшейся уверенностью в себя, казалось, самый источник жизни начал иссякать в ней. Она увидала комету и сочла ее за предзнаменование своей близкой смерти. Ей заметили, что прежде она не верила подобным приметам. – «Да, прежде!..» – отвечала она грустно. Колика, которой она обыкновенно страдала при сильных потрясениях, не оставляла ее. На ногах открылись раны. Известный авантюрист Ламбро Качиони, рекомендованный Екатерине адмиралом Рибасом и служивший ей в качестве корсара в Архипелаге, а теперь пользовавший ее своими медицинскими средствами, посоветовал ей ножную ванну из холодной морской воды. Тогда появились признаки прилива крови к голове и можно было опасаться удара. Однако в конце октября императрица почувствовала себя лучше. Получив с кораблем, пришедшим из Любека, известие об отступлении генерала Моро, принужденного уйти обратно за Рейн, она отправила Кобенцлю знаменитую записку: «Спешу сообщить превосходному превосходительству, что превосходные войска превосходного двора окончательно разбили французов». Вечером в интимном кружке Эрмитажа она была очень весела, и Льву Нарышкину, явившемуся замаскированным коробейником, удалось рассмешить ее. Однако она удалилась раньше обыкновенного, говоря, что у нее от смеха поднялась колика. На другой день она встала в свой обычный час, побеседовала с фаворитом, работала с секретарями и, отпустив последнего из них, приказала ему подождать в приемной. Он прождал необыкновенно долго и начал беспокоиться. Через полчаса верный Зубов решился заглянуть в спальню. Императрицы там не было; не было и в туалетной комнате. Зубов в тревоге позвал людей; бросились в уборную и там увидали императрицу недвижимую, с покрасневшим – лицом, с пеной у рта и хрипевшую предсмертным хрипом.
Рассказывают,[150] что Екатерина незадолго перед тем велела поставить в этой комнате одну вещь, вывезенную из несчастной Польши – трон Понятовского. Низкая, презренная причуда! Только принцессе Цербстской, возведенной в Екатерину — как выражался Иосиф II – могла придти подобная мысль. Будь она дочерью Петра Великого, она вспомнила бы, что еще до коронованного возлюбленного – ничем не заслужившего этого последнего оскорбления, – на этом троне восседали с венцами на голове короли, державшие в могучих руках судьбу России – сначала суровый трансильванец Баторий, а за ним Сигизмунд Ваза и его сын Владислав. И вот этот золоченый кусок дерева, символ, оскверненный ею, отмстил за себя! Смерть приковала к нему гордую триумфаторшу, и она умирала, тоже оскверненная, в грязи.
Императрицу перенесли в спальню и уложили на полу. Она боролась со смертью еще полтора суток, но не приходила в себя. Когда доктора объявили, что нет уже никакой надежды, заметили, что Павел находится около умирающей. Двадцать курьеров, посланных будущими друзьями, поскакали за ним в Павловск. У заставы его встретила целая свита. Но во дворце, полном приближенных Екатерины и где еще накануне он значил так мало, среди всеобщей растерянности, вызванной неожиданной катастрофой, никто из этой толпы мужчин и женщин не обратил на него внимания. Явившийся со своим ежедневным визитом к фавориту, один свидетель – автор любопытных записок – Шишков, дает выразительную картину испуга и растерянности, вызванных этим окончанием царствования. Войдя в приемный зал, Шишков удивился, найдя его пустым. «Скоро из кабинета Зубова вышел Ламбро-Качиони. Появление его меня удивило, – рассказывает Шишков, – он показался мне смущенным, бледным, словно как бы на смерть осужденным. В сем виде стал он спиной к окошку и стоял неподвижно. Я взглянул на него еще раз и увидел, что он больше похож на восковую куклу, нежели на живого человека. Я заговорил с ним; он ни слова – стоит, вытараща глаза как истукан. Не могли от него добиться никакого ответа, я хотел было идти посмотреть, не найду ли кого из врачей. На лестнице встретился со мной Грибовский: он бежал, запыхавшись, с бледным помертвелым лицом. Любопытство побуждало меня спросить у него: „Что сделалось?“ Но страх остановил голос мой. И он тоже хотел нечто мне сказать; но не мог ни слова промолвить. Я приехал домой и лег в постель, ибо чувствовал себя нездоровыми и растревоженным мыслями, еще более ослабел».[151] Так Шишков ничего и не узнал.
Но Павел не терял времени. Пока Роджерсон, Зотов, Перекусихина и Зубов хлопотали вокруг государыни, стараясь облегчить ее страдания, отирая ей рот, откуда била кровавая пена, он с Безбородко занялся письменным столом матери и пересмотром хранившихся в нем бумаг. Ходили упорные слухи, что там нашлось завещание, объявлявшее Павла лишенным престола. К нему был присоединен, как говорят, манифест, подписанный двумя популярными героями того времени, Суворовым и Румянцевыми. Завещание было основано на правах воли монаршей, установленной Петром, по которой монарху предоставлялось неограниченное право назначать себе преемника.
Нашел ли Павел документ в эту ужасную минуту? Нашел, как рассказывали. Ему попался под руку пакет, перевязанный черной лентой и с надписью: «Вскрыть после моей смерти в Совете». Не говоря ни слова, Павел взглянул на Безбородко, а тот, тоже молча, ограничился тем, что отвел глаза в другую сторону комнаты, где горел огонь, еще, может быть, зажженный Екатериной утром!..
Но так рассказывали; а вот что может к этим рассказам прибавить история: через несколько недель Суворов был в опале, а Румянцев, узнав о смерти императрицы и восшествии на престол ее сына, умер скоропостижно, пораженный апоплексическим ударом. Между бумагами Екатерины, дошедшими до потомства, сохранилось ее распоряжение о престолонаследии, и она называет Павла своим преемником. Но это документ старинный, вероятно, одного времени с комиссией об уложении (1777 г.).
Восшествие на престол Павла совершилось беспрепятственно, и за стенами дворца впечатление от смерти той, от которой молодой император принял тяжелое наследие, вовсе не соответствовало яркой картине, нарисованной Шишковым. Ланжерон заносит в свои записки: «Получив официальное уведомление... я распорядился, чтобы мой полк – согласно приказанию – принес присягу императору Павлу. Меня поразило равнодушие, с которым офицеры и солдаты привяли это известие. Они не высказали ни огорчения, ни сожаления».
Мы уже указали, что, хотя «победа и подрядилась служить» Екатерине – по выражению одного француза, волонтера и ловкого придворного, – и тон ее царствования был воинственный, однако армия не любила ее; а весь русский народ не скоро понял, что с телом великой императрицы он положил в могилу славное прошлое, которому не скоро суждено было воскреснуть. Что же касается Европы, то ей некогда было заниматься в эту минуту тем, что совершалось в Петербурге: в тот самый день, как последний вздох вылетел из груди императрицы, умершей с утешительной мыслью о торжестве коалиции над революционными войсками, другой генерал – уже не Моро – перешел через мост у Арколы с войском, охваченным бурным одушевлением, предвещавшим Аустерлиц.
IIIРоссия не скоро высказала свою благодарность, хотя бы постановкой памятника, достойного современной Семирамиды. При жизни, Екатерина отказалась от такого почета. «Я не хочу монумента, – писала Екатерина Гримму 20 сентября 1783 г., – и если божественный (Рейфенштейн) мечтает об этом, то не мешаю его удовольствию, но мечта никогда не осуществится с моего ведома». Она отвергала проекты статуй и делала вид, что одобряет карикатуры, первая смеясь им – может быть иногда, несколько натянутым смехом – как например в следующем письме к «козлу отпущения»: «В Голландии сочинили медаль, на которой императрица-королева и русская императрица едут в карете, а король прусский сидит на козлах – кучером. У них спрашивают, куда они едут, они отвечают: „Куда кучеру вздумается отвезти нас“. Меня это рассмешило. Не достает только правды да музыки французской комической оперы, первой потому, что было бы пикантнее, а второй потому, что получилась бы пошлость». Иногда, впрочем, Екатерина сердилась, приказывала через палача сжечь некоторые рисунки, превосходившие по ее – совершенно справедливому – мнению, всякую меру своей зазорностью и вольностью. В собраниях современных гравюр сохранилось их очень много. Большинство их даже невозможно описать, как например: «Пир Екатерины», сопровождаемый подписью: «Коли любишь так мужчин, то ешь их тело и пей их чистейшую кровь», или другую карикатуру, изображавшую императрицу, поставившей одну ногу на Варшаву, другую на Константинополь и покрывшей своими юбками всех европейских государей, в том числе и папу. Но, без сомнения, Екатерина была уверена, что после ее смерти найдется Фальконе, даже может быть из русских художников, который сделает для нее то, что француз Фальконе сделал для Петра Великого. Лампи, получивший заказ нарисовать ее портрет для Георгиевской залы, поместил на заднем плане своего полотна бюст великого царя с надписью: «Она завершила то, что он начал».