Вокруг трона - Казимир Валишевский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я кончаю это письмо в Пскове, куда приехала в девять часов вечера, после обеда у княгини, соленой как ветчина, но соленой в буквальном смысле слова. И вот как это открылось. При прощании она поцеловала мне руку; я дотронулась губами до ее щеки, и когда обер-шталмейстер сводил меня с лестницы, не знаю как, разговаривая с ним, я почувствовала на языке вкус соли; рассмеявшись, я ему рассказала об этом, он посмотрел и увидал у меня на губах слой в палец белил. Теперь я знаю, что белила соленые». И через несколько дней: «После Пскова, девица Энгельгардт-старшая заведует охраной моих глаз, вот каким образом: перед представлением мне дам она приводит в порядок их перья и цветы, от которых я получила столько ужасных щелчков в Пскове».[142] Когда барон де Брёгейль, представляясь во время приема, начал свою приветственную фразу, она прервала его словами: «Видели вы когда-нибудь охоту на зайцев с борзыми? Не правда ли, мое положение в настоящую минуту очень похоже». Но даже освободившись от ненавистной свиты придворных, следовавших за ней по пятам, Екатерина чувствовала себя неловко среди роскоши, которой она сочла нужной обставить свои дворцы. Ее стесняло это великолепие, которое ей было не по душе, она тяготилась произведениями искусств, в которых ничего не понимала. «Я хорошо устроилась на зиму, – писала она в 1777 г., – меня окружают множество замечательных предметов, которыми все битком набито вокруг меня; но для меня они совершенно ненужные и непригодны. Я похожа на киргизского хана, которому императрица Елизавета пожаловала дом в Оренбурге, а он велел поставить себе на дворе палатку и жил в ней. Так и я держусь своего угла».
Ее угол – это Эрмитаж, где, при меньшей роскоши, все-таки различалось два отделения: одно с убранством, которым восхищался Арман Домерг, с обстановкой торжественных дней, с художественными коллекциями и парадными спектаклями, предназначалось для публики; другое – принадлежало государыне. Оно ей было по сердцу; там она скрывалась от толпы в тесном и непринужденном кружке при закрытых дверях, и лишь немногие избранники имели туда доступ. Но эти собрания не были похожи ни на Версаль, ни на Трианон, еще менее на отель Рамбуйе, ни даже на буржуазный салон Жоффрен. Там занимались совсем не изощрением в остроумии по французской моде, даже графу де Сегюр здесь иногда случалось забывать свои манеры безусловно светского человека; а Лев Нарышкин, обыкновенно задававший там тон, не имел ничего общего с придворными Людовика XIV, даже с Рокелором де Сен-Симона, если допустить его существование. Нарышкин не проливал своей крови ни на каком поле битвы и не управлял никакой областью. В качестве обер-шталмейстера он заведовал царскими конюшнями, но, увидав однажды кошку, лежавшую на кресле, предназначенном для него в конторе управления, он стал уверять, что его место занято и больше не ступал туда ни ногой. Что касается остроумия, то больше всего он любил каламбуры. Во время спора, вызванного объявлением войны Турции, вдруг громко заскрипела дверь, заглушив собой голоса собеседников; по этому поводу Нарышкин шутил, что «c’est la Porte, qui demande du secours à la Grèce».[143] Он открыто смеялся над своими супружескими неудачами – он был женат на дочери простого казака, – перефразируя перед государыней слова модной в то время песни: Voila l’objet de ma flamme, заменяя слово flamme словом femme и указывая при этом на своего слугу, пользовавшегося благосклонностью г-жи Нарышкиной. «Когда он не каламбурил, он болтал вздор обо всем на свете или дурачился самым отчаянным, а иногда очень грубым образом. Для того чтобы иметь в этом больше успеха, он, говорят, брал уроки у французского актера Рено. Однажды Екатерина застала его в своем собственном кабинете, валяющимся на кушетке и распевающим во все горло глупейшую песню. При его отказе встать и замолчать, государыня привела невестку ослушника, и обе, вооружившись пучками крапивы, принялись его хлестать изо всех сил. Екатерина звала его „природным скоморохом“, но сознавала, „что любит до безумия, когда он рассуждает о политике, и что никто, никогда так ее не смешил“. Она прославила его заслуги в двух шуточных поэмах („Леониана“) и вывела его на сцену в своей комедии „Беззаботный“. Забавляясь однажды игрой в „эпитафии“, она сочинила следующую для этого любимого товарища, нетерпеливо ожидаемых часов досуга и отдохновения:
В назидание потомствуНадпись,
Которую надлежит сделать на первом камне фундамента дачи обер-шталмейстера Льва Нарышкина.
Здесь жилищеБоярина Льва Нарышкина, обер-шталмейстера.Ни один ретивый конь не может на него пожаловаться,Так как он никогда не ездил верхом.В молодости природа обещала сделать его красавцем.Неизвестно почему, она не сдержала слова.Когда дошло дело до женитьбы, он женился на той, о которой менее всего помышлял.Он любил вино, женщин и наряды, но никто не видал его пьяным,Ни влюбленным, ни причесанным.Он брился сам, боясь, что цирюльник его обрежет.Поэтому, чем пышнее было празднество, тем больше следов обрезов.Было у него на лице.Он везде искал приключений и нигде их не находил.Друзья говорят, что он всегда бывал очень почтительным вначалеИ терял терпенье под конец.Он много танцевал и бывал легок и подвижен во всех случаях. Когда его тучность не мешала его левой ногеСледовать за правой.Он был богат и не имел никогда ни гроша в кармане.Он любил ходить на базар и покупать там все, что ему не нужно.Из всего имущества он более всего любил сто сажень, что перед вами.Он находил удовольствие строить здесь домики.Каждый год новые; дорога туда шлаИзвилистыми тропинками, обсаженнымиКустарником, окаймленнымБассейнами, ручьями,Которые высыхали,Когда не было дождей.Несмотря на это, большую часть лета он проводил на большой дороге.Веселиться и веселить было его девизом,Игра его стихией,Взрывы смеха его спутниками.[144]
Наряду с Нарышкиным, барон Ванжура, другой завсегдатай Эрмитажа, отличался талантом сдвигать свои густые волосы до самых бровей, сморщивая кожу на лбу, точно парик. За такую способность он получил звание «капитана» веселого общества, собиравшегося вокруг Екатерины. Сама она искусно двигала правым ухом, сохраняя полную неподвижность лица. – Не будем строгими судьями; двадцать лет спустя другая императрица, эрцгерцогиня по рождению, Мария-Луиза, занималась тем же в Тюильри! Не забудем наряду с этими шутами придворную дуру Матрену Даниловну Теплицкую, из семьи мелких ярославских лавочников, с умом и манерами одинаково вульгарными. Государыня держала ее при дворе, украшала брильянтами, позволяла называть себя «сестрицей», и на вопрос, почему она так ненавидит шведского короля, получала ответ: «Потому что он немец, а у нас, когда немец заходил в дом, так после него усердно все мыли и чистили, даже дверную скобку, за которую он брался».
Да, этот двор напоминал Версаль – но на тысячелетие моложе по монархическим традициям и высшей культуре, распустившейся там в великолепный цветок блеска и изящества. Это Версаль, списанный руками рабочего, у которого всего не хватало, чтобы придать сходство своей картине, ни фона, ни красок: рисунок мазками по толстому полотну, театральная декорация для обмана зрения. Но сходство есть и, чтобы оно сохранялось даже в мелочах, посмотрите в углу императорского дворца на этого камер-юнкера, с как будто застывшим выражением иронии на лице с насмешливым взглядом, точно стремящимся проникнуть сквозь роскошь обстановки, его окружающей, и рассмотреть убожество, скрывающееся под ней, приподнять бархат и шелк, шелестящий вокруг него, чтобы обнажить позор, таящийся под ними. Сейчас, вернувшись домой, он примется писать своему другу Воронцову письмо, где малейшие происшествия за день пройдут сквозь призму безжалостного критика; где все люди, с которыми пришлось ему столкнуться за день, отщелкиваются с неистощимым запасом насмешливости и осуждения: это человек, впоследствии поджегший Москву, русский «Сен-Симон», как его прозвали; Сен-Симон более резкий и в то же время более шутливый, менее скептический, но более язвительный; не имевший оснований сердиться на окружающую среду, подобно своему прообразу, который был – если это выражение не слишком вольно, хотя он сам подавал пример всяким вольностям – «осечкой» гения; но наоборот уверенный с раннего возраста в блестящем будущем, надеявшийся занять при наследнике престола то место, какое он сам выберет; однако все-таки неудовлетворенный и этим наследником, от которого он видит только ласку, и своим будущим, где его ожидает только удача; все осуждающий, осмеивающий, во всем разочарованный. Он подражатель Сен-Симона; но в своей переписке с лондонским изгнанником, представляющей собой тоже почти шедевр, является уже более чем предвестником будущего: он один из первых представителей того душевного состояния, которое, к счастью и спокойствию России, передалось до сих пор лишь небольшой кучкой последователей.