Антология современной уральской прозы - Владимир Соколовский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот два момента, важные для понимания деятельности Орфа-художника. Но Сибила Вейн — женщина с умным сердцем — заметила и другое: такой искренний, лишенный всякого меркантилизма подход даже к самым случайным связям может быть чреват неожиданной — и очень опасной — любовью. Искренний актер всегда рискует если не превратиться в своего персонажа, то, во всяком случае, приобрести какие-то существенные черты его характера. Если последний подонок из провинциального театра месяц за месяцем выкладывается в роли Христа, рано или поздно над его затылком появится пугающее прохожих свечение известной формы. Самозабвенно и чистосердечно играющий благородного любовника очень может оказаться во власти этой своей роли, и она перестанет быть ролью, и художник в ужасе замрёт, видя, как сходят с холста придуманные им чудовища. Так оно в конечном итоге и произошло.
Соображение о «чистосердечности», впрочем, можно высказать и по-другому. Об отсутствии меркантилизма здесь на самом-то деле говорить нельзя. Тут мы, напротив, сталкиваемся с неким предельным видом нравственной алчности: любой жест делается от всей души и изо всех сил лишь из и для пущего «постмодернистского» самоуважения, из страсти к полной завершённости, эстетической значимости этого жеста, к адекватности рефлексии. И возможность опасной любви здесь — с обратным знаком. Под угрозой — женщина, которая может обмануться видимым «благородством» Орфа и жестоко разбить свою страсть о бетонную скорлупу свернутого в красивое яйцо, самодостаточного, самодовольного, самоуважающего чувства. Позже вы узнаете, что нашлась женщина, сумевшая расколоть эту скорлупу, что отнюдь не уменьшило, а лишь увеличило боль...
...Итак, в Берлине Фридрих гулял. Начиная пьянку в своей студенческой келье, он мог закончить её в девичьей пенной постели, над которой в едва не промышленных количествах свисают какие-то дурацкие малофункциональные веревочки, бантики, кисточки, шнурки; а мог — в бедном отдалённом квартале, в лачужке случайного собутыльника из бывших студентов или из мелкого городского ворья. Вот именно в такой лачуге — два топчана, слоёный запах сладкого дыма, заваленный грязной посудой стол — и произошло событие, оказавшееся переломным, судьбоносным, роковым. И событие это — как вы уже догадались, поняв, что судьбу Фридриха мы рассматриваем как судьбу постмодерниста, баловня не жизни, но культуры — было не дракой, не взглядом, не встречей, не книгой. Хозяин каморки, некий Михаил (разумеется, русский) подарил Орфу за две трубки опиума рукопись, перевод с русского на немецкий, грязный, залапанный сверток, несколько тысяч корявых букв. Как они просыпались в клетушку бедного Михаила (да и вообще не Бреме ли выдумал этого Михаила, чтобы нагрузить повествование ещё одним «русским» мотивом — бог весть. Как-то просыпались. Фридрих бережно собрал их на серые страницы, аккуратно сложил в карман и унес. Он вовсе не болел страстью к раритетам, вовсе не был безудержным книгочеем, вовсе не бросался на любой хирик восточнославянского происхождения. Просто он почувствовал, что это надо забрать.
И он прочел странное сочинение, без конца и начала, о том, что в России, в Шлиссельбургской крепости, находится в заточении человек, наказанный за покушение на царя Александра. У него холодная, чужая фамилия с распахнутым сквозняком «о» — Морозов. Николай Морозофф.
Он занимается в крепости математикой, он пишет стихи (в рукописи было приведено несколько фрагментов, но вряд ли переводы их были более изящными, чем перевод на русский романа Сибилы Вейн, так что следов никаких они в душе Фридриха не оставили, и он тут же забыл о их существовании) и — вот главное — находит возможности и силы увлекаться историей. И этот Морозов придумал концепцию — именно о ней в основном и шла речь в оторвавшемся Фридриху куске рукописи, — которая заставила Орфа выпрыгнуть из кровати (он пытался изучать добычу в постели, перед сном), вскочить зачем-то на стул и крикнуть... Впрочем, это были бы домыслы: мы не знаем, какое слово он выкрикнул. Наверное, он промолчал. Может быть, он и не выпрыгивал из постели — откуда, право, Бреме об этом ведомо... В общем, узнав о морозовской теории, Орф понял, чего он хочет.
Теория на самом деле была предельно проста, то есть был прост её пересказ, безымянный автор рукописи пренебрег источниковедческими, геологическими и математическими обоснованиями. Теория состояла в следующем: античности не было. Не было никаких Гомеров и тем паче Плутархов, не было Олимпийских игр, не было богов и героев, не было хоров и котурнов, не было гладиаторов, не было ни дорических, ни ионических колонн, не было ничего. Была скучная земледельческая и скотоводческая жизнь рядовых народов, не помышлявших ни о славе во временах, ни, собственно, вообще об идее времён: им было довольно своего, маленького, добросовестного, ползавшего по рассохшемуся деревянному кругу «календаря сельхозработ». Античность, утверждал Морозов, это величайшая мистификация в истории человечества. Античность придумана в средние века группой молодых людей, обладавших деньгами, технологиями, положением и желанием, достаточными для того, чтобы смастерить такое уникальное произведение...
Фридрих был ошеломлён. Эта теория так плотно накладывалась на его представления о мироустройстве, что он буквально в несколько минут совершил то, что принято называть суховато-возвышенным словом «самопознание». До этого момента он почти не задумывался о себе (простим ему: в момент откровения нашему герою едва минул 21 год), о своем «месте в мире», а теперь вдруг — что эти постоянные «вдруг»? невоспитанность нашего стиля или Достоевские воронки судьбы? — понял, что весь его характер, все его привязанности и привычки, все странности и устремления, все подробности его поведения объясняются этим вспыхнувшим, как бенгальский огонь, желанием отмотать назад несколько столетий и принять участие. Он вдруг почувствовал внезапную близость к далёкой земле, — но прежде не к Средиземноморью, а к России; и в этом, как позже выяснилось, был смысл: античность так и осталась поводом, чем-то расположенным на стреле времени «слева», как бы в прошлом, Россия же была (уже была!) в его будущем, хотя в минуту откровения он об этом, разумеется, не знал. Пока он лишь поклонился Востоку, поклонился той стороне, где работал в крепости человек, открывший Фридриху то, что последний по легкомыслию принял за истину. Слово «крепость» само по себе лишало шанса возникнуть желанию увидеть и услышать Морозова. Слово «крепость» отсекало человека даже не в прошлое (в возвратности прошлого Орф никогда не сомневался, тем более что только что открытый пример с античностью ещё раз указывал ему условность представлений о линейности времени. На самом деле, что сделали эти люди? Перенесли, безо всяких метафор, кусок своего времени на несколько веков раньше...), слово «крепость» отсекало человека в слишком другую эстетику; Орф был готов прикоснуться к чужому веку, но никогда — к чужой культуре... В общем, о встрече с Морозовым Фридрих не догадался даже помечтать.
Морозов между тем уже несколько лет был на свободе, и, захоти того Фридрих, он без труда бы мог повидать своего гения (как знать, может быть, личная встреча, партикулярная доступность того, кто определил судьбу, помогла бы ситуации спорхнуть с небес на прочную германскую землю — Фридриху, кстати, предлагали выгодную практику в Дортмунде, а землю крепче нашпигованной углем рурской придумать трудно, — и жизнь Орфа потекла бы в иных скоростях и по другому руслу). Тем более что очень скоро он оказался в России, был в Петербурге — мог, в принципе, встретить Морозова на улице (от такого варианта просто-таки брызжет литературностью; что же, тем вероятнее, что это могло с Фридрихом произойти), но ему и в голову не пришло даже спросить о шлиссельбургском узнике. Морозов был для Фридриха в придуманной Элладе, в Пантеоне богов... это слишком, если бы он оказался ещё и в реальной России... Орф больше и не слышал о Морозове. Никогда. Фридрих очень бы удивился, узнав, что Морозов доживет почти до середины столетия. Более того, Морозов однажды увидится с братом, с Карлом (в маленьком австрийском городке, куда почетный академик АН СССР Морозов приехал в составе делегации советских учёных и где в то время отдыхал Карл: они встретились на ужине у бургомистра. Их представили, но они друг друга не узнали. Впрочем, кого они могли друг в друге узнать? Карл, например, мог узнать в Морозове человека, который умрёт в 1946 году в день премьеры его «Антигоны»6). Но всё это, повторяем, Фридриха никак не коснулось. Строго говоря, постмодернист Орф не нуждался в Морозове-человеке, не нуждался даже в его образе, ему было довольно прошедшей по касательной идеи, ему было довольно даже знака...
Но в дальнейшей судьбе Орфа мгновенно отразилась судьба Морозова, возникла довольно строгая, вполне благозвучная, но содержательно безобразная рифма с теми фактами биографии шлиссельбургского историка, что и привели его в крепость: участие в «Земле и воле», членство в исполкоме «Народной воли» (крутозубое слово «воля» манило хлипких русских интеллигентиков, как маменькиного сынка-скрипача манят компании дворовой шпаны), потом — покушение... Рифма нашлась не сразу, некоторое время Фридрих бредил — как бредят морем и пиратскими парусами — акцией этих средневековых парней. Сочинить тексты, разработать мифологию (можно представить, как собирались они весёлой тусовкой и, запивая вечер вином, листали сказки народов мира, выбирали сюжеты, годные для своей структуры, хохотали над будущими -логами и -ведами), придумать несколько дополняющих/исключающих философских систем... то есть это ещё цветочки; наваять скульптур, налепить амфор, настроить руин, назарывать в землю следы жилищ и построек... такая блистательная археология наоборот, такой головокружительный сев не зерна, но обломков, по которым и из которых уже не природа, а человек — ход вполне постмодернистский — выращивает здание величественной культуры. Фридриху, как понимаете, не было никакого дела до истинности, до действительности морозовского предположения, заражённому вирусом постмодернизма совершенно безразлично, какого рода факт перед ним: идея для него — факт не менее материальный, про идею можно сказать, что она «существует», с не меньшим основанием, чем про «реальные события».