Доказательства: Повести - Валентин Тублин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, похоже, ему предстояло, подобно другим вершителям народной судьбы, узнавать о радостях и горестях этого народа лишь с высоты зеленых парчовых носилок, проплывая по улицам над морем голов, одинаково склоненных под свирепыми взглядами личной охраны. А что было там, за этими головами, за спинами, — что?
Несколько раз тайком выбирался он из дворца и бродил по городу в пеньковом платье простолюдина, но его узнавали и, хмуро уступая дорогу, молчали. И он чувствовал, что люди, чьи сердца были прежде ему открыты, не доверяют ему и боятся. Однажды ему сказал об этом прямо некий Хао Бин, по прозвищу Железная Голова, лучший в Чанъани специалист по изготовлению кистей.
— Ты теперь вознесся высоко, высокочтимый мастер, — сказал он. — Ты теперь совсем близко к солнцу, ты слишком часто смотришь на него, но не забывай о том, что внизу, у твоих ног. Если ты ослепнешь от слишком яркого света, тебя уже никто не излечит. Смотри же почаще вниз, господин императорский министр.
Он не забыл о том, что внизу, но как он мог это увидеть из дворца?
— Покажите мне все, — попросил он.
— Все?
— Да, все.
Тогда ему показали.
Он увидел пустующие жилища. Увидел закрытые и разграбленные лавки ремесленников, опустевшие базары, где все хотели продать, но мало кто имел возможность купить, он увидел растущие толпы нищих. Увидел зеленых юнцов в военной форме, увидел разрушенные и опустошенные дворцы, увидел загаженные парки, разбитые статуи, разоренные могилы.
Возвратившись во дворец, он пытался что-то сделать, прекратить бесчинства. Он шел к Ань Лу-шаню. Говорил спокойно, потом менее спокойно. Его всегда принимали, внимательно выслушивали, доброжелательно, терпеливо объясняли. Да, возможно, не все делается так, как надо. Молодым свойственно увлекаться. Но общее направление правильно — старое мешает новому. Оно сковывает, внушает страх. Чтобы освободиться от этого страха, старое нужно разбить — тогда и новое сможет скорее прорасти. Это не прихоть, убеждал его высокий покровитель, это необходимость, имя которой — политика. Старые корни надо вырывать. Естественно, это связано с какими-то потерями. Так объясняли ему, объясняли просто, понятно, терпеливо. Его призывали к мудрости. Сердцу, эмоциям в этой мудрости места не было. И он уходил, Доверенный советник Ду Фу, большей частью ни с чем, и даже пробовал быть мудрым. Затем он узнавал через тех немногочисленных друзей, которые у него ничего не просили: вырублен парк в окрестностях старого дворца у горы Лишань. Он узнавал: отряд туфаней ворвался в помещение Академии музыки «Грушевый сад» и занял ее под казармы. Другой отряд сжег хранилище рукописей. И он снова шел на доклад, доказывал, убеждал, требовал. И снова его выслушивали, и снова ему отвечали и даже соглашались — да, это варварство. Но казармы нам сейчас нужнее музыкальных академий. Это плохо сейчас, но необходимо для нашего же блага в будущем. И еще говорили — это политика. И это слово, «политика», подобно крышке гроба, опускалось на все его протесты, возражения и угрозы. Ему советовали набраться терпения, его призывали быть благоразумным. Быть благоразумным — вот и все, что требовалось от этого странного человека. Это означало — делать свое дело и своим молчанием без слов одобрять то, что делают другие от имени всех.
Безусловно, это были мудрые советы и это была мудрая линия. И иногда он очень жалел, что не может заставить себя быть мудрым.
— Кто там?
Слуга заглянул в глазок.
— Это Ин Лань.
— Пусти ее.
Длинный переливающийся луч, пробравшись сквозь щелку в портьере, оставлял на полу веселое золотистое пятно. Ду Фу дрожащими руками поднял чайник с вином и налил еще чашку. По его небритому лицу пробежала гримаса отвращения. Неслышными шагами приблизилась к нему девушка, присела на корточки за его спиной; он чувствовал ее дыхание, и оно заставляло его руки дрожать еще сильнее. Чашка была налита до краев, несколько капель упало на халат — на дорогой парадный халат с вышитыми на спине и груди журавлями. Ду Фу нетвердым движением опрокинул чашку, поперхнулся… струйка вина потекла по обвисшим усам. Чашка со звоном покатилась в угол.
— Зачем вы так много пьете, господин? — робко спросила девушка. Ее полные белые руки невесомо легли на вишневый шелк халата.
Ду Фу, глядя в угол, долго моргал красными от бессонницы глазами.
— Иди ко мне.
Девушка покорно опустилась перед ним. В глазах ее была преданность и тревога. Ей было уже шестнадцать лет, но она впервые узнала человека настолько великого, что сам император Ань Лу-шань прислал ему в подарок ее, красивейшую девушку из своего гарема. Она происходила из очень знатной семьи, с детства ее обучали музыке и пению; у нее был хороший вкус, и стихи Ду Фу она полюбила задолго до того, как увидела его самого. Но быть его возлюбленной! И, однако, это было так. И она полюбила этого замкнутого печального человека так, как только мыслимо любить, — верно, преданно и молчаливо. Если бы нужно было умереть за него — она умерла бы без слов. И он знал это. Она чувствовала это по тому, как он глядел на нее, как прикасался к ней, как ласкал ее — так, словно она и впрямь была недолговечным диковинным цветком.
— Девочка, — сказал он и погладил ее по блестящим черным волосам.
Вот этого она не любила. Девочка… Вот уже год, как она — женщина — заплетала волосы в косички. И она не хотела быть девочкой, особенно в его глазах. Нет, женщиной была она, она давала ему наслаждение и радость, и ее каждый раз обижало, когда Ду Фу обращался с ней как с ребенком.
— Зачем вы позвали меня?
Он гладил ее полные руки.
— Только ты у меня и осталась.
— Вам плохо? — Впрочем, это было видно и так, — Хотите, я спою вам?
— Да, — сказал он, — да, — и потянулся к серебряному чайнику с вином.
— Не пейте больше, господин, прошу вас, — шепнула она. — Лучше приласкайте меня, господин.
Она мяла широкий рукав его халата, коснулась руки.
— Уйдем отсюда… не надо грустить.
Он еще раз провел рукой по ее упругим черным волосам, внимательно, в упор посмотрел на круглое детское лицо.
— Пойдем.
И, уже задергивая за собой полог, он вдруг обернулся. Что там услышал он — стон, хрип, — что? Расширенными зрачками вгляделся он в темноту пустой комнаты, перерезанной пополам золотым лезвием луча. Это кажется ему, или это было? «Не было, — попробовал сказать он сам себе. — Не было». И тут же перед его взором встала другая комната — неподалеку отсюда, в каких-нибудь четырех ли. Словно в тумане разглядывает он эту другую комнату. Он видит мозаичный пол, высокие стеллажи. Затем он видит лицо — молодое, юношеское лицо, с растерянным выражением глядящее на него, кренящееся набок, падающее — и толстую струю удивительно алой крови, бьющей из широкой раны на горле. И еще он видит тонкие смуглые пальцы, безнадежно скребущие гладкий, полированный пол. И тогда он понял, что все это было и что действительно он, Ду Фу, в своей жизни не обидевший ни одно живое существо, убил человека.
Он не хотел его убивать.
Он не хотел. Так вышло.
Он никогда не сможет этого объяснить, но и забыть не сможет тоже.
Он обходил в тот день залы императорской библиотеки, стараясь определить характер разрушений, нанесенный бесценным сокровищам недавним нападением отряда «новой молодежи». Ду Фу был в ярости. И на этот раз он действовал непреклонно и быстро. Вызвал на помощь местной охране своих собственных телохранителей, добился встречи с военным министром Ши Сы-мином… Действиям отряда было высказано порицание, командира отряда сняли с должности, перевели куда-то. Но девять тысяч рукописей — некоторые из них насчитывали пятьсот, семьсот лет и имелись в единственном числе — были уже уничтожены. Среди них труды по математике, кораблестроению, юстиции. И поэзия — несколько тысяч свитков со стихами…
Он шел длинным коридором к залу поэтов — маленькому круглому залу, где хранилось семнадцать тысяч рукописей на шелке, стихи самых знаменитых китайских поэтов всех времен. Он шел и радовался, что хоть этот-то зал, расположенный в глубине здания, остался цел и невредим. Какой-то странный запах преследовал его, пока он шел, и чем ближе подходил он, тем явственней этот странный запах становился. И сейчас Ду Фу помнил это — сердце у него странно забилось, словно предчувствуя несчастье, ноги стали ватными и непослушными, и, с трудом переставляя эти непослушные ноги, он побежал к последней двери в длинном коридоре; уже подбегая, он заметил, что дверь эта чуть приоткрыта…
И вот он вбежал…
Молодой солдат из охраны сидел на корточках в углу, у окна. С веселым любопытством, совсем не стесняясь, смотрел он на запыхавшегося Ду Фу, его сабля стояла рядом, у стены, а кругом, по всей комнате, валялись скомканные и загаженные бесценные шелковые свитки. И тогда Ду Фу почувствовал, как им овладевает беспощадная тупая злоба. Там, в углу, на корточках, нагло ухмыляясь, сидел не глупый молодой солдат, не научившийся читать, нет — это был символ всех тех, кто загадил его страну, и его жизнь, и жизнь тысяч других людей. И от тупой, заливающей сердце злобы Ду Фу уже не помнил себя и только — словно со стороны — увидел, как испуганно пытается подняться молодой солдат. Но сабля уже прочертила короткий и блестящий путь, и на белой, по-юношески тонкой шее появился широкий бескровный сначала порез, а затем кровь — удивительно веселого, яркого цвета — забила свободной струей, и солдат, загребая воздух правой рукой, упал и умер на его глазах, среди крови и испражнений. А он все стоял и стоял — поэт и министр Ду Фу, и весь мир виделся ему как скопление загаженной человеческой мысли, крови и смерти. Затем он поставил саблю на место, где она стояла, вышел, плотно прикрыв за собой дверь, и медленно пошел по коридору, длинному, как бесполезно прожитая жизнь. Потом вернулся к себе, молчаливый и постаревший. Сидел, отгородившись от всего мира, пил вино, пил и думал, пил и морщил лоб, задавая себе вопросы, снова пил. «Зачем все это? — спрашивал он себя. — Зачем? Зачем эта жизнь, это суетливое и суетное передвижение во времени и пространстве? Зачем этот шелк халата, эта чуждая ему роскошь, зачем дворец, нелепые церемонии новой жизни?.. Зачем жирная, пряная пища, золото и серебро? И эти бесконечные и бесполезные попытки что-то спасти, кого-то убедить, чего-то не допустить, предотвратить…»