Крест - Сигрид Унсет
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все горницы в усадьбе битком набиты, – сказали ей, но тут к ней вышел сам хозяин постоялого двора Омюнде. Он тотчас узнал ее. Странно было услышать свое прежнее имя:
– Сдается мне… да это никак супруга Эрленда, сына Никулауса, из Хюсабю? Привет тебе, Кристин! – воскликнул он. – Каким ветром занесло тебя в мою усадьбу?
Он очень обрадовался, узнав, что она готова довольствоваться тем пристанищем, которое он сможет ей предоставить, и обещал самолично перевести Кристин через фьорд на Тэутру на другой день после праздника.
До поздней ночи сидела она во дворе и беседовала с хозяином и была глубоко тронута, когда увидела, как бывшие дружинники Эрленда любили своего молодого вождя и высоко чтят его память. Говоря об Эрленде, Омюнде неоднократно употребил именно это слово: «молодой». От Ульва, сына Халдора, они знали о его ужасной кончине, и, по словам Омюнде, ни одна его встреча со старыми товарищами времен Хюсабю не обходилась без выпивки за упокой души их храброго начальника. И раза два кое-кто из них затевал складчину, чтобы заказать заупокойную обедню в день его смерти. Омюнде много расспрашивал о сыновьях Эрленда, а потом Кристин расспрашивала его о старых знакомых. Уже после полуночи легла она в постель рядом с женой Омюнде. Поначалу он хотел было, чтобы они оба совсем освободили свою постель для нее, но под конец упросил ее занять хотя бы его место, и она согласилась с благодарностью.
На следующий день был праздник святого Улава. С самого раннего утра Кристин уже расхаживала у причалов, наблюдая за сутолокой на пристани. Сердце ее забилось при виде сходившего на берег господина аббата из Тэутры – однако все сопровождавшие его монахи были люди пожилые.
Еще задолго до начала дневной службы к собору стали стекаться люди, ведя и неся немощных и калек, чтобы захватить для них местечко в нефе, так, чтобы те оказались поблизости от раки, когда ее вынесут в процессии на следующий день после торжественной обедни.
В палатках, разбитых прямо у кладбищенской ограды, торговали съестным и напитками, восковыми свечами и сплетенными из тростника либо из березовых ветвей циновками, чтобы стелить их на каменный пол церкви. Когда Кристин пришла туда, она столкнулась с жителями из Андабю, и, пока молодая женщина освежалась глотком легкого пива, Кристин взяла на руки ребенка. В эту минуту появилось шествие английских паломников с пением, хоругвями и с зажженными свечами. В суматохе, поднявшейся у палаток, когда процессия проходила через теснившуюся здесь толпу, Кристин потеряла жителей Андабю из виду, и разыскать их потом ей так и не удалось.
Долго блуждала она взад и вперед поодаль от толпы, баюкая кричащего ребенка. Когда она прижала к себе его личико и принялась ласкать его и успокаивать, он стал тыкаться ротиком, а потом начал сосать кожу у нее на шее. Кристин поняла, что он хочет пить, и не знала, что делать. Искать мать, по-видимому, было бесполезно. Лучше пойти самой по улицам и постараться раздобыть ему молока. Но когда она вышла на улицу Ёвре Лангстрете, а оттуда хотела пройти дальше на север, снова началась страшная давка – с юга появилась группа всадников, и одновременно с ними на площадь между собором и домом ордена «Братьев святого Креста» вступил отряд стражников с королевского двора. Кристин оттеснили в ближайший переулок, но и здесь пешие и конные двигались по направлению к церкви, и толкотня стала такой ужасной, что под конец Кристин пришлось взобраться на каменную ограду.
Все вокруг наполнилось колокольным звоном. В соборе звонили к nona hога,1 (1 Девятому часу (лат.). В старину во многих норвежских приходах счет времени велся начиная с 6 часов утра; таким образом, попа пога соответствовала 3 часам пополудни) дневной службе. Когда раздались эти звуки, ребенок перестал кричать, посмотрел на небо, и в его тупом взгляде мелькнула какая-то искра разума – он слабо улыбнулся. Растроганно склонилась над ним старая мать и поцеловала бедного малютку. Тут она увидела, что сидит на каменной ограде, окружающей хмельник усадьбы Никулауса, их старого городского подворья.
…Ей ли было не узнать кирпичную трубу, торчавшую из крытой дерном крыши позади их главного жилого дома? Ближе к Кристин находились строения больницы, из-за которой так гневался, бывало, Эрленд, потому что больнице было предоставлено право пользоваться садом совместно с ними.
Она прижала к груди ребенка чужой женщины и без конца целовала его. Тут чья-то рука коснулась ее колена…
Перед ней стоял монах в белой рясе брата-проповедника и в черном плаще с капюшоном. Она вглядывалась в изжелта-бледное, морщинистое старческое лицо с большим впалым ртом и тонкими губами и с огромными янтарно-желтыми глазами, глубоко запавшими в глазницах.
– Возможно ли?.. Неужто это ты, ты – Кристин, дочь Лавранса? – Монах оперся о каменную ограду скрещенными руками и опустил на них голову. – Ты здесь!..
– Гюннюльф!
Он придвинул голову ближе к ней, так что задел ее колено.
– Тебе так странно видеть меня здесь.
Тут ей пришло на ум, что она сидит на ограде той самой усадьбы, которая прежде принадлежала ему, а после стала ее собственностью, и ей показалось это удивительным.
– Но что это за дитя у тебя на коленях? Уж не сын ли это Гэуте?
– Нет… – Вспомнив здоровое, милое личико маленького Эрленда и его сильное, ладное тельце. Кристин в порыве сострадания еще крепче прижала к себе чужого несчастного ребенка. – Это – дитя женщины, с которой мы вместе шли через горы. – …Но тут ей вспомнилось то, что Андрес, сын Симона, провидел своей детской мудростью. С благоговением смотрела она на жалкое созданьице, лежавшее в ее объятиях.
Но вот ребенок снова заплакал, и Кристин пришлось прежде всего спросить монаха, не подскажет ли он ей, где можно раздобыть для малютки немного молока. Гюннюльф повел ее в обход церкви на восток, привел к монастырю братьев-проповедников и вынес ей оттуда молока в чаше. Пока Кристин кормила своего приемыша, они беседовали между собой, но беседа как-то не ладилась.
– Да, немало утекло воды, и многое случилось с тех пор, как мы виделись в последний раз, – печально сказала Кристин. – Тебе, верно, тоже нелегко было пережить вести о твоем брате?
– Господь да помилует его бедную душу, – растроганно прошептал брат Гюннюльф.
Только когда она спросила о своих сыновьях на Тэутре, Гюннюльф немного разговорился. С сердечной радостью принял монастырский совет обоих послушников, отпрысков самых знатных родов страны. По-видимому, Никулаус был настолько духовно одарен и делал такие успехи в учении и в благочестии, что аббат при виде молодого послушника не раз вспоминал его выдающегося предка, даровитого ратоборца церкви, епископа Никулауса, сына Арне. Так было вначале. Но спустя некоторое время после того, как братья приняли малый постриг, Никулаус повел себя очень дурно и учинил великую смуту в монастыре. Причины этого Гюннюльф точно не знал. Достоверно было лишь одно: аббат Юханнес не допускал, чтобы молодые монахи принимали посвящение в духовный сан раньше тридцати лет от роду, и не пожелал отступить от этого правила даже ради Никулауса. И когда досточтимому отцу показалось, что Никулаус более истово, нежели позволяла ему его духовная зрелость, предается молитвам и размышлениям и подрывает свое здоровье ночными бдениями и постами, аббат решил услать его в одну из монастырских усадеб на острове Иннерё, дабы там под началом одного из пожилых монахов он насадил яблоневый сад. Вот тогда-то, как говорят, Никулаус вышел из повиновения аббату и обвинил братьев-монахов в нерадении к богослужениям и в непристойных речах, а также в том, что они-де праздной своей жизнью в довольстве и благополучии расточили имущество монастыря. Правда, по словам Гюн-нюльфа, большая часть всех этих событий не вышла за стены монастырского совета, но говорят также, что Никулаус оказал сопротивление тому брату монаху, которому аббат препоручил наказать его. Гюннюльфу было известно, что некоторое время Никулаус сидел в карцере, но что под конец, когда аббат пригрозил разлучить его с братом Бьёргюльфом и услать одного из них в Мюнкабю, он повинился. Видно, как раз слепой брат и подстрекал его к неповиновению. Но тут Никулаус раскаялся и смирился.
– Это в них говорит отцовский норов, – с горечью сказал Гюннюльф. – Я так и знал, что племянникам моим трудно будет научиться повиновению и что они проявят непостоянство в своих богоугодных делах…
– Скорее всего они унаследовали материнский нрав, – печально ответила Кристин. – Неповиновение, Гюннюльф, всегда было моим главным грехом, да и постоянством я тоже не отличалась. Все дни моей жизни стремилась я идти путем истинным – и в то же время никогда не желала поступиться своими собственными ложными стезями.
– Ты хочешь сказать – ложными стезями Эрленда, – мрачно проговорил монах. – Не однажды лишь совратил тебя с пути истинного мой брат, Кристин. Но я думаю, что он совращал тебя каждый божий день, который ты прожила вместе с ним. Он сделал тебя столь забывчивой, что ты, лелея помыслы, за которые должно краснеть, не понимала, что от бога всеведущего ты все равно не скроешь своих мыслей…