Марион Фай - Энтони Троллоп
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Состоялась ли резолюция сэра Бореаса или нет, — ее не миновать. Она могла опереться на историю с бумагами, если б Крокер начал жаловаться. Но если б она теперь вернулась к своему Крокеру, чем она оправдается перед Триббльдэлем?
— Между нами все кончено, Сэм, — сказала она, закрыв глаза платком.
— Кончено! Отчего кончено?
— Вам уже сказали, что все кончено.
— Это говорилось, когда весь Парадиз-Роу уверял, что меня отрешат. Тогда это имело смысл, хотя, может быть, девушка могла бы и подождать, пока человек опять встанет на ноги.
— Ждать не особенно приятно, мистер Крокер, когда девушка беззащитна.
— Но я вовсе не отрешен, ждать нет надобности. Я думал, что вы страдаете так же как и я, а потому я прямо и прибежал к вам.
— Я и страдала, Сэм. Никто не знает, что я выстрадала.
— Но теперь все обойдется? — Клара покачала головой. — Неужели вы хотите сказать, что Триббльдэль был здесь и уже сбил вас с толку?
— Я хорошо знала мистера Триббльдэля прежде, чем познакомилась с вами, Сэм.
— Сколько раз вы при мне называли его жалкой дрянью?
— Никогда, Крокер, никогда. Такое слово никогда не срывалось у меня с языка.
— Так что-то совершенно в том же роде.
— Я, может быть, сказала, что ему недостает удали, хотя я этого не помню. Но если б и так, что ж из этого?
— Вы презирали его.
— Нет, Крокер. Вот я презираю человека, который разрывает бумаги ее величества. Триббльдэль никогда ничего не разорвал в конторе, кроме того, что разорвать следовало. Триббльдэля никогда не выгоняли чуть не на две недели, так чтоб он не смел показаться в конторе. Триббльдэль не заставил всех себя возненавидеть.
— Кто ж меня-то ненавидит?
— Мистер Джирнингэм, Роден, сэр Бореас, Боббин. — Она запомнила все их имена. — Как могут они не ненавидеть человека, который рвет бумаги! И я вас ненавижу.
— Клара!
— Ненавижу. Как смели вы сказать, что я употребляла такое неприличное выражение? Знаете, что я вам скажу, мистер Крокер, — можете себе отправляться. Я обещала быть женой Даниила Триббльдэля, и вам неприлично стоять здесь и разговаривать с молодой девушкой, которая невеста другого.
— И этим все и кончится?
— Надеюсь, мистер Крокер.
— Вот оно что!
— Если б вы когда-нибудь пожелали объясниться с дрогой молодой особой и дело зашло бы так далеко, как зашло оно у нас, не рвите бумаг. А когда она выскажет вам свое откровенное мнение, как сделала это я сейчас, не приписывайте ей неприличных выражений. Будьте так любезны, отправьте часы и фисгармонику к Даниилю Триббльдэлю, в Брод-Стрит.
С этим она оставила его, радуясь в душе, что свидание это кончилось без особых неприятностей.
Крокер, отрясая прах от ног своих, когда вышел из Парадиз-Роу, начал задавать себе вопрос, не должен ли он, в сущности говоря, поздравить себя с таким окончанием этого дела. Когда он решился просить руки молодой девушки, он конечно воображал, что в руке этой что-нибудь да будет. Клара, без сомнения, была красивая девушка, но уже не первой молодости. Характер у нее был не из толковых. За браком часто следует множество забот и огорчений. Парадиз-Роу, без всякого сомнения, не поскупится на насмешки, но ему незачем ходить туда, чтоб их слышать.
XXVII. Пегвель-Бей
Июль наступил и почти миновал, прежде, чем лорд Гэмпстед снова свиделся с Марион Фай. Он обещал, не ездить в Пегвель-Бей, с трудом понимая, зачем от него потребовали такого обещания, но все же согласился дать его, когда его о том просила мистрисс Роден, по просьбе, как она говорила, старика квакера. Било решено, что Марион скоро возвратится в Галловэй и что поэтому незачем нарушать мир и тишину Пегвель-Бея приездом такого великого человека, как лорд Гэмпстед. Гэмпстед, конечно, поднял эту причину на смех, но просьбу исполнил, под условием однако, что Марион возвратится в первой половине лета. Но проходила неделя за неделей, а Марион не возвращалась.
Они ежедневно писали друг другу, причем Марион всегда старалась, чтобы тон ее писем был веселый.
«Не следует вам сидеть в Гендоне, — писала она, — тратя жизнь попусту и ничего не делая из-за больной девушки. У вас яхта, а лето проходит».
В ответ на это, он написал ей, что продал яхту.
«Если б вы могли со мной ехать, я бы сохранил ее, — писал он. — Если б вы согласились ехать теперь, я снарядил бы вам другую, прежде чем вы бы сами собрались. О моей дальнейшей жизни я ничего не говорю. Даже приблизительно не могу угадать, что меня ожидает. Может быть, я и поселюсь на каком-нибудь корабле, чтоб быть в полном одиночестве. Но при настоящем состоянии моего сердца, мне невыносимо, когда другие говорят со мной о пустых удовольствиях».
В то же самое время он продал лошадей, но об этом он ей ничего не писал.
Мало-помалу он дошел до уверенности, что она обречена на раннюю смерть, почти признал, что она умирает. Тем не менее он продолжал думать, что хорошо было бы им обвенчаться. «Если б я знал, что она моя, хотя бы на смертном одре, — однажды сказал он мистрисс Роден, — я нашел бы в этом утешение». Он так горячо говорил об этом, что почти убедил мистрисс Роден. Отец относился к этому вопросу безразлично. Но сама Марион сурово восстала против этого. «Этого не должно быть, — сказала она, — это было бы дурно. Не таково значение брака».
«Я буду вашим утешением до конца, — писала она, — вашей Марион. Но я не хочу быть графиней только из-за того, чтоб ничего не значащее имя было вырезано на моем памятнике»…
«Господь приготовил вам горькую чашу, радость моя, — писала она в другом письме, — внушив вам мысль полюбить девушку, которой вы должны так скоро лишиться. Мне горько, потому что вам горько. Но нам не отделаться от этой горечи комедией. Неужели у вас на сердце стало бы легче, если б вы меня увидели в венчальном туалете, зная, как вы не могли бы не знать, что все это напрасно? Радость моя, примите это так, как Господь нам посылает. Я скорблю за вас и за моего бедного отца. Если б только вы могли заставить себя примириться, меня бы так радовала мысль, что вы любили меня в мои последние минуты».
Он не мог не принять ее решения. Отец ее и мистрисс Роден его приняли, он вынужден был сделать то же. Самая ее слабость придавала ей силу, которая покоряла его. Конец был всем его доводам и энергическим фразам. Он сознавал, что они не сослужили ему никакой службы, — что ее кроткие речи оказались сильнее всех его рассуждений.
— Принуждать я ее не стану, — говорил он мистрисс Роден. — По-моему, так было бы лучше. Вот и все. Конечно, будет так, как она решит.
— Для нее было бы утешением думать, что вы с ней одинаково смотрите на все, — сказала мистрисс Роден.
— Есть вопросы, относительно которых я не могу изменить своих убеждений, даже, чтоб ее утешить, — ответил он. — Она велит мне полюбить другую женщину. Могу ли я утешить ее, исполнив это? Она велит мне искать себе другую жену; могу ли я это сделать, или обещать, что сделаю, когда-нибудь, впоследствии? Для нее было бы утешением знать, что я не болен, не изранен, не истомлен. Для нее было бы утешением знать, что сердце мое не разбито. Как же мне доставить ей это утешение?
— Правда, — сказала мистрисс Роден.
— Утешения нет никакого. Воображение рисует ей какое-то будущее блаженство, которым мы будем наслаждаться вместе, причем мы будем точно такие же, как здесь, наши руки будут искать одна другую, наши губы — сливаться в поцелуй; это будет небо, но все же земное небо. Оно, по ее понятиям, будет наградой ее непорочности и в своей восторженной вере она верует в него, как будто оно тут, воочию. Я право думаю, что если б я сказал ей, что так и будет, что я надеюсь любоваться ее красотой через несколько коротких лет, она была бы совершенно счастлива. Счастие это было бы вечно, тут не было бы страха перед разлукой.
— Так почему же не веровать, как верует она?
— Лгать? Как я чувствую ее искренность, когда она исповедует передо мной свою веру, так она почувствовала бы мою ложь.
— Так неужели же нет будущей жизни, лорд Гэмпстед?
— Кто это говорит? Конечно, не я. Я не могу себе представить, что исчезну бесследно. Что же касается до счастия, я не решаюсь много думать о нем. Если тб я только мог несколько возвыситься нравственно, быть несколько ближе к Христу, которому мы поклоняемся, этого было бы довольно и без счастия. Если в этом сказании есть истина, Он не был счастлив. Зачем бы я стал искать счастия ранее, чем борьба среди многих миров окончательно очистит мою душу? Но думая так, веруя так, как могу я войти в сладостный, чисто эпикурейский рай, который этот ребенок приготовил для себя?
— Неужели он не кажется вам чище этого?
— Что может быть чище, если только тут истина? Хотя бы для меня это была ложь, для нее это может быть истина. Ради меня мечтает она о своем рае, чтоб мои раны зажили, чтоб мое сердце исцелилось.