Том 16. Рассказы, повести 1922-1925 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не нравилось ему, что Яков, сам раздразнив фабричных ребятишек, жаловался:
— Обижают.
Старший сын тоже забияка и драчун, но он никогда ни на кого не жаловался, хотя нередко бывал битым товарищами в посёлке, а этот труслив, ленив, всегда что-то сосёт, жуёт. Иногда в поступках Якова замечалось что-то непонятное и как будто нехорошее: за чаем мать, наливая ему молока, задела рукавом кофты стакан и, опрокинув его, обожглась кипятком.
— А я видел, что прольёшь, — широко улыбаясь, похвастался Яков.
— Видел, а — молчал; это нехорошо, — заметил отец. — Вот мать ноги обварила.
Мигая и посапывая, Яков продолжал безмолвно жевать, а через несколько дней отец услышал, что он говорит кому-то на дворе, захлёбываясь словами:
— Я видел, что он его бить хочет; идёт, идёт, подошёл, да сзади ка-ак даст!
Выглянув в окно, Артамонов увидал, что сын, размахивая кулаком, возбуждённо беседует с дрянненьким Павлушкой Никоновым. Он позвал Якова, запретил ему дружить с Никоновым, хотел сказать что-то поучительное, но, взглянув в сиреневые белки с какими-то очень светлыми зрачками, вздохнув, отстранил сына:
— Иди, пустоглазый…
Осторожно, как по скользкому, Яков пошёл, прижав локти к бокам, держа ладони вытянутыми, точно нёс на них что-то неудобное, тяжёлое.
«Неуклюж. Глуповат», — решил отец.
В дочери, рослой, неразговорчивой, тоже было что-то скучное и общее с Яковом. Она любила лежать, читая книжки, за чаем ела много варенья, а за обедом, брезгливо отщипывая двумя пальчиками кусочки хлеба, болтала ложкой в тарелке, как будто ловя в супе муху; поджимала туго налитые кровью, очень красные губы и часто, не подобающим девчонке тоном, говорила матери:
— Теперь так не делают. Это уже вышло из моды.
Когда отец сказал ей: «Ты что же, учёная, не взглянешь, как тебе на рубахи полотно ткут?» — она ответила:
— Пожалуйста.
Надела праздничное платье, взяла зонтик, подарок дяди Алексея, и, покорно шагая вслед за отцом, внимательно следила: не задеть бы платьем за что-нибудь. Несколько раз чихнула, а когда рабочие желали ей доброго здоровья, она, краснея, молча, без улыбки на лице, важно надутом, кивала им головою. Отец рассказывал ей о работе, но, скоро заметив, что она смотрит не на станки, а под ноги себе, замолчал, почувствовав себя обиженным равнодушием дочери к его хлопотливому делу. Выйдя из ткацкой на двор, он всё-таки спросил:
— Ну что?
— Пыльно очень, — ответила она, осматривая своё платье.
— Немного видела, — усмехнулся Пётр и с досадой закричал:
— Да что ты всё подол поднимаешь? Двор чистый, а подол и так короток.
Она испуганно отняла два пальчика, которыми поддерживала юбку, и сказала виновато:
— Маслом очень пахнет.
Его особенно раздражали эти её два пальчика, и Артамонов ворчал:
— Гляди, двумя-то пальцами немного возьмёшь!
В ненастный день, когда она читала, лёжа на диване, отец, присев к ней, осведомился, что она читает?
— Об одном докторе.
— Так. Наука, значит.
Но заглянув в книгу, возмутился.
— Что же ты врёшь? Это — стихи. Разве науку стихами пишут?
Торопливо и путано она рассказала какую-то сказку: бог разрешил сатане соблазнить одного доктора, немца, и сатана подослал к доктору чёрта. Дёргая себя за ухо, Артамонов добросовестно старался понять смысл этой сказки, но было смешно и досадно слышать, что дочь говорит поучающим тоном, это мешало понимать.
— Доктор — пьяница был?
Он видел, что его вопрос сконфузил Елену, и, уже не слушая её пояснений, сказал, сердясь:
— Путаница какая-то. Басня. Доктора в чертей не верят. Откуда у тебя книга?
— Механик дал.
Пётр вспомнил, как иногда Елена задумчиво смотрит серыми глазами кошки на что-то впереди себя, и нашёл нужным предупредить дочь:
— Коптев тебе не пара, ты с ним не очень хихикай.
Да, Елена и Яков были скучнее, серей Ильи, он всё лучше видел это. И не заметил, как постепенно на месте любви к сыну у него зародилась ненависть к Павлу Никонову. Встречая хилого мальчика, он думал:
«Из-за такого паршивца…»
Мальчик был физически противен ему. Ходил Никонов согнув спину, его голова тревожно вертелась на тонкой шее; даже когда мальчик бежал, Артамонову казалось, что он крадётся, как трусливый жулик. Он много работал, чистил сапоги и платье вотчима, колол и носил дрова, воду, таскал из кухни вёдра помой, полоскал в реке пелёнки своего брата. Хлопотливый, как воробей, грязненький, оборванный, он заискивающе улыбался всем какой-то собачьей улыбкой, а видя Артамонова, ещё издали кланялся ему, сгибая гусиную шею, роняя голову на грудь. Артамонову почти приятно было видеть мальчика под осенним дождём или зимою, когда Павел колол дрова и грел дыханием озябшие пальцы, стоя, как гусь, на одной ноге, поджимая другую, с которой сползал растоптанный, дырявый сапог. Он кашлял, хватаясь синими лапками за грудь, извиваясь штопором.
Узнав, что мальчик держит на чердаке бани две пары голубей, Артамонов приказал Тихону выпустить птиц и следить, чтоб мальчишка не лазил на чердак.
— Упадёт с крыши, разобьётся. Вон какой он гнилой.
Как-то вечером, войдя в контору, он увидал, что этот мальчик выскабливает с пола ножом и смывает мокрой тряпкой пролитые чернила.
— Кто пролил?
— Отец.
— А не ты?
— Ей-богу — не я!
— А отчего морда оплакана?
Стоя на коленях, подставив голову под удар, Павел не ответил, тогда Артамонов, придавив его взглядом, удовлетворённо сказал:
— Так тебе и надо.
Но вдруг, на минуту прозрев, он усмехнулся в бороду, почувствовав, как ребячлива и смешна эта неприязнь к ничтожному мальчишке.
«Эко, чем забавляюсь!» — снисходительно подумал он и бросил на пол тяжёлый медный пятак.
— На, купи себе пряников.
Мальчик так осторожно протянул грязные косточки своих пальцев к монете, точно боялся, что медь обожжёт.
— Бьёт тебя вотчим?
— Да.
— Ну, что ж? Всех бьют, — утешил Артамонов. А через несколько дней Яков пожаловался, что Павлушка чем-то обидел его, и Артамонов старший, не веря сыну, уже только по привычке, посоветовал конторщику:
— Ты пори пасынка.
— Я порю-с, — почтительно уверил Никонов.
Летом, когда Илья приехал на каникулы, незнакомо одетый, гладко остриженный и ещё более лобастый, — Артамонов острее невзлюбил Павла, видя, что сын упрямо продолжает дружиться с этим отрёпышем, хиляком. Сам Илья тоже стал нехорошо вежлив, говорил отцу и матери «вы», ходил, сунув руки в карманы, держался в доме гостем, дразнил брата, доводя его до припадков слезливого отчаяния, раздражал чем-то сестру так, что она швыряла в него книгами, и вообще вёл себя сорванцом.
— Я говорила! — жаловалась Наталья мужу. — И все говорят: ученье ведёт к дерзости.
Артамонов молчал, тревожно наблюдая за сыном, ему казалось, что хотя Илья озорничает много, но как-то невесело, нарочно. На крыше бани снова явились голуби, они, воркуя, ходили по коньку, а Илья и Павел, сидя у трубы, часами оживлённо болтали о чём-то, если не гоняли голубей. Ещё в первые дни по приезде сына отец предложил ему:
— Ну, рассказывай, как живёшь; я тебе много рассказывал, теперь твоя очередь.
Илья очень кратко и торопливо рассказал что-то неинтересное о том, как мальчики дразнят учителей.
— А зачем дразнить?
— Надоедают, — объяснил Илья.
— Так. Это будто неладно. Учиться трудно?
— Нет, легко.
— Врёшь?
— Посмотрите отметки, — сказал Илья, дёрнув плечом, а глаза его пристально смотрели в сад, в небо. Отец спросил:
— Чего ты там видишь?
— Ястреб.
Артамонов старший вздохнул.
— Ну, беги, гуляй. Скучно со мной, видать.
Оставшись один, он вспомнил, что и ему в детстве почти всегда было или скучно или боязно, когда отец говорил с ним.
— Учителей дразнит. Мне эдакое и в лоб не влетало, когда дьячок учил меня ремённой плетью. Для детей житьишко будто мягче стало.
Пред отъездом в город Илья попросил — это была его единственная просьба:
— Папаша, позвольте Павлу держать голубей на чердаке, в бане…
Ничего не обещая, отец сказал:
— Всех, кому плохо, не утешишь.
— Значит — можно, — решил сын. — Я скажу ему — обрадуется.
Артамонов старший был обижен тем, что сын, заботясь о радостях какого-то дрянненького мальчишки, не позаботился, не сумел внести немножко радости в жизнь отца. И после отъезда сына он почувствовал себя одержимым ещё более настойчивой неприязнью к пасынку конторщика. Теперь стало так, что, когда дома, на фабрике или в городе Артамонов раздражался чем-нибудь, — в центр всех его раздражений самовольно вторгался оборванный, грязненький мальчик и как будто приглашал вешать на его жидкие кости все злые мысли, все недобрые чувства. Вот этот мальчишка действительно рос, как плесень, как вечерняя тень, и, мелькая вороватым чертёнком, всё чаще попадался на глаза.