Том 16. Рассказы, повести 1922-1925 - Максим Горький
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Седобородый, длинноволосый Иван Морозов, похожий на священника, басом говорил:
— Мы тобой довольны. Мы — довольны.
Другой старик, Мамаев, кричал с восторгом:
— У Артамоновых забота о людях барская!
А Никонов говорил Коптеву так, что все слышали:
— Благодарный народ, умеет ценить благодетелей своих!
— Мама, меня толкают! — жаловался Яков, одетый в рубаху розового шёлка, шарообразный; мать держала его за руку, величаво улыбаясь бабам, и уговаривала:
— Ты гляди, как старичок пляшет…
Голубой плотник неутомимо вертелся, подпрыгивал, сыпал прибаутки:
Эх, притопывай, нога!Притопывай чаще!Лапоть легче сапога,Баба — девки — слаще!
Артамонов не впервые слышал похвалы ему, он имел все основания не верить искренности этих похвал, но всё-таки они его размягчали; ухмыляясь, он говорил:
— Ну, ладно, спасибо! Ничего, живём дружно.
И думал:
«Жаль, не видит Илья, как чествуют отца».
У него явилась потребность сделать что-то хорошее, чем-то утешить людей; подумав, дёрнув себя за ухо, он сказал:
— Детскую больницу надо вдвое расширить.
Широко размахнув руками, Серафим отскочил от него.
— Слышали? Валяй — ура, хозяину!
Недружно, но громко люди рявкнули ура; растроганная, окружённая бабами, Наталья сказала в нос, нараспев:
— Подите, бабы, возьмите ещё бочонка три пива, Тихон выдаст, подите!
Это ещё более усилило восхищение баб; а Никонов, качая головой, умилённо говорил:
— Архиерейская встреча…
— Ма-ам, — мне жарко, — мычал Яков.
Радости эти несколько смял, нарушил чернобородый, с огромными, как сливы, глазами, кочегар Волков; он подскочил к Наталье, неумело повесив через левую руку тощенького, замлевшего от жары ребёнка, с болячками на синеватой коже, подскочил и начал истерически кричать:
— Как быть-то? Жена скончалась. От жары скончалась, ау! Вот — прирост остался, — как быть?
Из его безумных глаз текли какие-то жёлтые слёзы; отталкивая кочегара от Натальи, бабы говорили, как будто извиняясь:
— Ты его не слушай, он, видишь, не в разуме. Жена у него распутная была. Чахоточная. Да он и сам нездоровый.
— Возьмите младенца-то у него, — сердито посоветовал Артамонов, и тотчас же к раскисшему тельцу ребёнка протянулось несколько пар бабьих рук, но Волков крепко выругался и убежал.
В общем всё было хорошо, пёстро и весело, как и следует быть празднику. Замечая лица новых рабочих, Артамонов думал почти с гордостью:
«Растёт число народа. Видел бы отец…»
Вдруг жена пожалела:
— Не вовремя наказал ты Илью, не видит он любовь к тебе.
Артамонов промолчал, взглянув исподлобья на Зинаиду, она шла впереди десятка девиц и пела неприятным, низким голосом:
Ходит мимо,Смотрит мило,Видно, хочет,Ах, полюбить!
«Халда, — подумал он. — И песня плохая».
Вынул часы, посмотрел на них и зачем-то солгал:
— Я схожу домой, должна быть депеша от Алексея.
Он пошёл быстро, обдумывая на ходу, что надо сказать сыну, придумал что-то очень строгое и достаточно ласковое, но, тихо отворив дверь в комнату Ильи, всё забыл. Сын стоял на коленях, на стуле, упираясь локтями о подоконник, он смотрел в багрово-дымное небо; сумрак наполнял маленькую комнату бурой пылью; на стене, в большой клетке, возился дрозд: собираясь спать, чистил свой жёлтый нос.
— Ну что, сидишь?
Илья вздрогнул, обернулся, не спеша слез со стула.
— То-то вот! Слушаешь всякую дрянь.
Сын стоял наклонив голову, отец понял, что он делает это нарочно, чтоб напомнить о трёпке.
— Зачем гнёшься? Держи голову прямо.
Илья приподнял брови, но не взглянул на отца. Дрозд начал прыгать по жёрдочкам, негромко посвистывая.
«Сердится», — подумал Артамонов, присев на кровать Ильи, тыкая пальцем в подушку. — Пустяки слушать не надо.
Илья спросил:
— А как же, когда говорят?
Его серьёзный, хороший голос обрадовал отца, Пётр заговорил более ласково и храбро:
— Говорят, а ты — не слушай! Ты — забывай! Скажут при тебе пакость, а ты — забудь.
— Ты забываешь?
— Ну а как же? Если б я помнил всё, что слышу, чем бы я стал?
Он говорил не спеша, заботливо выбирая слова попроще, отлично понимал, что все они не нужны, и, быстро запутавшись в тёмной мудрости простых слов, сказал, вздохнув:
— Поди ко мне.
Илья подошёл осторожно. Отец, зажав его бока коленями, легонько надавил ладонью на широкий лоб и, чувствуя, что сын не хочет поднять голову, обиделся.
— Ты что капризничаешь? Погляди на меня.
Илья взглянул прямо в глаза, но это вышло ещё хуже, потому что он спросил:
— За что ты побил меня? Ведь я сказал, что не верю Павлушке.
Артамонов старший ответил не сразу. Он с удивлением видел, что сын каким-то чудом встал вровень с ним, сам поднялся до значительности взрослого или принизил взрослого до себя.
«Не по возрасту обидчив», — мельком подумал он и встал, говоря поспешно, стремясь скорее помирить сына с собою.
— Я тебя — не больно. Надо учить. Меня отец бил ой-ёй как! И мать. Конюх, приказчик. Лакей-немец. Ещё когда свой бьёт — не так обидно, а вот чужой — это горестно. Родная рука — легка!
Шагая по комнате, шесть шагов от двери до окна, он очень торопился кончить эту беседу, почти боясь, что сын спросит ещё что-нибудь.
— Наглядишься, наслушаешься ты здесь чего не надо, — бормотал он, не глядя на сына, прижавшегося к спинке кровати. — Учить надо тебя. В губернию надо. Хочешь учиться?
— Хочу.
— Ну, вот…
Хотелось приласкать сына, но этому что-то мешало. И он не мог вспомнить: ласкали его отец и мать после того, как, бывало, обидят?
— Ну, иди, гуляй. Да ты бы не дружился с Пашкой-то.
— Его никто не любит.
— И не за что, такого гнилого.
Сойдя к себе, стоя пред окном, Артамонов задумался: нехорошо у него вышло с сыном.
«Избаловал я его. Не боится он».
Со стороны посёлка притекал пёстрый шумок, визг и песни девиц, глухой говор, скрежет гармоники. У ворот чётко прозвучали слова Тихона:
— Что ж ты дома, дитя? Гулянье, а ты — дома? Учиться поедешь? Это хорошо. «Неучёный — что нерожёный», вот как говорят. Ну, мне без тебя скушно будет, дитя.
Артамонову захотелось крикнуть:
«Врёшь, это мне будет скучно! Ишь, ластится к хозяйскому сыну, подлая душа», — подумал он со злостью.
Отправив сына в город, к брату попа Глеба, учителю, который должен был приготовить Илью в гимназию, Пётр действительно почувствовал пустоту в душе и скуку в доме. Стало так неловко, непривычно, как будто погасла в спальне лампада; к синеватому огоньку её Пётр до того привык, что в бесконечные ночи просыпался, если огонёк почему-нибудь угасал.
Перед отъездом Илья так озорничал, как будто намеренно хотел оставить о себе дурную память; нагрубил матери до того, что она расплакалась, выпустил из клеток всех птиц Якова, а дрозда, обещанного ему, подарил Никонову.
— Ты что ж это как озоруешь? — спросил отец, но Илья, не ответив, только голову склонил набок, и Артамонову показалось, что сын дразнит его, снова напоминая о том, что он хотел забыть. Странно было ощущать, как много места в душе занимает этот маленький человек.
«Неужто отец тоже вот так беспокоился за меня?»
Память уверенно отвечала, что он никогда не чувствовал в своём отце близкого, любимого человека, а только строгого хозяина, который гораздо более внимательно относился к Алексею, чем к нему.
«Что ж я, добрее отца?» — спрашивал себя Артамонов и недоумевал, не зная — добрый он или злой? Думы мешали ему, внезапно возникая в неудобные часы, нападая во время работы. Дело шумно росло, смотрело на хозяина сотнями глаз, требовало постоянно напряжённого внимания, но лишь только что-нибудь напоминало об Илье — деловые думы разрывались, как гнилая, перепревшая основа, и нужно было большое усилие, чтоб вновь связать их тугими узлами. Он пытался заполнить пустоту, образованную отсутствием Ильи, усилив внимание к младшему сыну, и с угрюмой досадой убеждался, что Яков не утешает его.
— Тятя, купи мне козла, — просил Яков; он всегда чего-нибудь просил.
— Зачем козла?
— Я буду верхом кататься.
— Плохо выдумал. Это ведьмы на козлах ездят.
— А Еленка подарила мне книжку с картинками, так там на козле мальчик хороший…
Отец думал:
«Илья картинке не поверил бы. Он бы сейчас пристал: расскажи про ведьму».
Не нравилось ему, что Яков, сам раздразнив фабричных ребятишек, жаловался:
— Обижают.
Старший сын тоже забияка и драчун, но он никогда ни на кого не жаловался, хотя нередко бывал битым товарищами в посёлке, а этот труслив, ленив, всегда что-то сосёт, жуёт. Иногда в поступках Якова замечалось что-то непонятное и как будто нехорошее: за чаем мать, наливая ему молока, задела рукавом кофты стакан и, опрокинув его, обожглась кипятком.