Избранное - Борис Изюмский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Что горит?
– Кажись, татары город жгут… А иные сказывают – их побили да пожгли…
Трудно было понять, кто принес эти вести. Но они распространялись с непостижимой быстротой, обрастая слухами, и, хотя толком никто не знал, что же произошло в Твери, всех охватила тревога.
В это утро московский князь Иван Данилович проснулся по обыкновению рано, когда мутноватый рассвет с трудом пробился сквозь слюдяные окна опочивальни.
Потянувшись до хруста, пробормотал:
– Солнышко-то нас не дожидается, – и негромким, хрипловатым от сна голосом крикнул: – Трошка!
Низкорослый чернявый постельничий Трошка будто из-под земли вырос, уставился на князя с готовностью.
– Убери постель, в мыленку пойдем…
В мыленке пар клубился у потолка. В одном углу иконка стыдливо тафтой завешена, чтоб не видала житейских дел, в другом, рядом с шайками и кадями, – гора веников. На пол душистая трава натрушена, запах ее сладостно раздувает ноздри.
Намывшись, чуть разморенный князь помолился в прокуренной ладаном крестовой, привычно кладя поклоны на бархатные подушки перед иконостасом во всю стену, бормоча бездумно:
– Боже всесильный, боже милостивый…
В крестовой церковная тишина. Стоят у стены прутья вербы, красным цветком застыл светильник у иконы пресвятой богородицы, писанной самим митрополитом Петром.
Из крестовой Иван Данилович прошел в хоромы к жене.
Княгиня Елена – молодая, некрасивая, с землистым лицом, – сидя на кровати, вяло расчесывала жидкие косы, снимала с деревянного гребешка пучки волос.
– Как здоровье, как почивала? – подходя к жене, заботливо спросил Иван Данилович, и в глазах его появилось выражение участия и жалости.
Княгиня только головой покачала: мол, как всегда, неважно. Приложив руку к груди, с трудом глубоко вздохнула – что-то там давило денно и нощно.
Князь подошел к колыбели, где лежал Андрейка, улыбнулся, глядя на маленькую, беспомощную головенку сына. Кожа на голове была тонкая, как мешочек сваренного всмятку яйца, чуть прикрыта редким темным пушком.
Подивился хрупкости игрушечной руки, выпростанной из-под одеяла, крошечным ногтям на пальцах. Самодовольно подумал: «Нос-то вроде моего – долгонький!»
– Пойдем, Еленушка, к заутрене, а там и в трапезную пора, – мягко сказал он жене.
…Ел князь не спеша, похваливал стряпуху Меланью. Да и впрямь пирог с луком и говядиной получился отменный. Не любил в еде излишеств. Вчера у боярина Шибеева придумали на обед подать лебедя в сметане. К чему это? Лучше попроще да посытней.
Иван Данилович допил, похрустывая чесноком, брагу, огладил усы и сказал, словно сожалея: «Сколь ни пировать, а из-за стола вставать… Ну, спаси бог». Вышел на высокое крыльцо хором и, вольно распахнув темный суконный кафтан, слегка расставив длинные крепкие ноги, стал всматриваться в даль.
Было князю лет под сорок, но невьющаяся борода, стекающая с худощавого лица неровными мягкими струями, делала его старше на вид. Большие удлиненные глаза казались простодушными, смеющимися, только в глубине их таилась все примечающая хитрость, и когда Иван Данилович был уверен, что никто этого не замечает, взгляд серых глаз становился острым, даже жестким.
Лицо его часто меняло выражение. Особенно изменяли выражение лица губы. Бледные, тонкие, когда он сосредоточенно думал или властно приказывал, в минуты опасности они совсем исчезали, поджимались, и это сразу делало его старше, суше. Когда же Иван Данилович, как сегодня, бывал настроен благодушно, губы его словно бы становились полнее.
По небу быстро бежала тучка, зеркально поблескивали пруды, со стороны Торга доносился приглушенный шум.
Город грелся в лучах скупого осеннего солнца. Вдоль реки тянулись заливные луга, а дальше, насколько хватал глаз, расстилался дикий, дремучий бор. Он точно панцирем прикрывал город, сверху похожий на ладонь в ломаных линиях – закоулках.
Князь увидел под крыльцом грузного боярина Кочеву.
– Поднимись-ка, тысяцкий, – позвал он.
Тот поспешно полоз наверх и вскоре стоял рядом, низко кланяясь.
– Запыхался? – спросил Иван Данилович, с усмешкой поглядывая на воеводу.
– Чего там… такое дело… самую малость… Туда-сюда…
Красноречием тысяцкий не отличался. Был он прежде сборщиком мыта на путях и базарах, потом верой и правдой выбивал для князя подати с городов и сел, а после болезни престарелого воеводы Протасия занял его место в ратном деле. Правду сказать, ума не ахти какого, да зато верен, как крепкие перила при всходе по лестнице. У себя во владениях холопов к земле пригнул. Прошлый год осмелились они его ослушаться, так пятерых живьем в подворье закопал, а двух у ворот повесил – с сыном стрелы в них метал: «кто в очи богомерзкие ловчее попадет».
Такой не подведет. Не то что Алексей Хвост: метит в тысяцкие, а глаза отведи – продаст.
Охватив тонкими, цепкими пальцами перила, Иван Данилович, глядя на Москву, сказал в раздумье:
– Эк разрослась, родная… А давно ли была поселком малым? Не разом строена, много стараний родом нашим приложено. Другие прытко бегают, да часто падают, а надо тишком. Тишком, да наверняка. Аль не так? – обратился он к Кочеве, не ожидая ответа. Любил вести с ним такие разговоры, в них словно бы проверял себя. – Тишком, да наверняка… – повторил Иван Данилович и умолк, глубоко задумавшись, – …исподволь, неслышными стопами, – продолжал он некоторое время спустя. – Где волчий рот, а где и лисий хвост… У бога дней много – можно успеть и татарина провести и Москву возвысить… коли обмысленно.
От напряженного внимания у Кочевы под глазами проступили широкие влажные круги. Он застыл, вбирая в себя каждое слово, желая понять и запомнить все, что скажет князь.
– Меня вот жадностью попрекают, Калитой прозвали. Что головой мотаешь, думал, не знаю? А и пусть, коли не отличают расчет от корысти, бережливость от жадности. Может, в том прозвище – почет мой…
Князь усмехнулся, и светлые усы его насмешливо зашевелились. Потрогал, словно погладил, объемистую сумку-калиту, неизменно висящую у пояса, и она отозвалась ласковым говорком монет.
Кожаную сумку эту, с вышитыми серебром причудливыми птицами и зверьми, получил в подарок от хана Орды.
– Помяни мое слово, Василь Васильевич, – негромким голосом, с силой сказал князь, – самого дьявола в калиту посажу – и не заметит…
Он умолк: стоило ли мысли раскрывать? Закончил про себя: «Хана обведу, посажу!.. Будет делать то, что Руси надобно. Пора придет – и честь мою принесет. А спешить нечего: где спех, там и смех».
Со стороны бора повеяло сыростью; где-то пронзительно прокричала птица, и снова наступила тишина. Калита в раздумье ногтем почесал прямой длинный нос, спросил испытующе: