Тысяча душ - Алексей Писемский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– На торги я прийти приду, этих делов без меня не бывает, – отвечал он, – и теперь этот ихний сиятельство или отступного мне давай, либо я его так влопаю, что ему с его сродственником и не расхлебать. Такую матушку-репку запоют, что мне же в ноги поклонятся. Прямо скажу: не им сломить Мишку Трофимова, а я их выучу!
– И выучи; ништо им! – подхватил архитектор и пошел садиться на свою пролетку.
– И выучу! – отвечал Михайло Трофимов, приказывая рукой кучеру ехать.
– И выучи! – ободрял его вслед архитектор.
– И выучу! – повторил Михайло Трофимов уезжая.
Назначенные торги семнадцатого сентября, наконец, наступили. Господа члены и желающие торговаться были уже в присутствии строительной комиссии. Больше всех волновался и егозил Николашка Травин, только еще начинавший разживаться мелкий плутишка. У него подергивало руки и ноги, и вообще он как-то шевелился всем телом. Михайло Трофимов сидел спокойно в креслах. Рядом с ним помещался сухой, как скелет, Гребенка, как говорили, скопец-раскольник, промышлявший более процентами, чем подрядами. Он тоже был спокоен. Григорий Полосухин, мужик с бельмом на правом глазу, был только грустен. На противоположной от них стороне сидел князь. Все лицо его было покрыто какими-то багровыми пятнами, и глаза были так нехороши, что как будто он не спал несколько ночей. Двенадцать часов пробило, но управляющего губернией все еще не было. При его аккуратности это было несколько странно. Добродушный секретарь, наконец, вошел в присутствие и с улыбающеюся физиономией объявил: «Едет». Все немного подправились. Калинович вошел бледный; рука его, державшая портфель, заметно дрожала.
– Извините, господа, что я позадержал немного, – начал он, садясь на свое председательское место, и потом, обратившись к секретарю, сказал: – Подайте мне залоги, которые представлены к сегодняшним торгам.
Секретарь подал.
– Они все тут? – спросил вице-губернатор, устремляя на него пристальный взгляд.
Секретарь начинал бледнеть.
– Все, ваше высокородие, – отвечал он дрожащим голосом.
Калинович, перебрав бумаги, остановился на одной.
– Все это, собственно, мы рассматривали, – отнесся он к членам присутствия, – но дело в том, что насчет свидетельства пензенской гражданской палаты я сейчас получил, на запрос мой, оттуда уведомление, что на такое имение она никогда и никакого свидетельства не выдавала: значит, оно подложное…
Проговоря это, вице-губернатор вынул из кармана и подал штаб-офицеру отношение гражданской палаты. Лица между тем у всех вытянулись. Михайлу Трофимова подало даже назад. Пятна на лице князя слились в один багровый цвет.
– Торгов, значит, господа, сегодня не состоится, – сказал Калинович купцам, кладя и запирая вместе с тем в свою портфель залоги. – Нам надобно еще прежде рассмотреть обстоятельства подлога, – обратился он к членам.
– Конечно-с, – отвечали те в один голос.
Вице-губернатор торопливо поклонился им и, как бы желая прекратить эту тяжелую для него сцену, проворно вышел. Князь тотчас же юркнул за ним. Проходя по канцелярии, Калинович сказал ему что-то очень тихо. Красный цвет в лице князя мгновенно превратился в бледный. Некоторые писцы видели, как он, почти шатаясь, сошел потом с лестницы, где ожидал его полицеймейстер, с которым он и поехал куда-то.
В тот же день, вечером, по городу разнеслась страшная молва, что князь Иван пойман с фальшивым свидетельством и посажен вице-губернатором в острог.
VII
Политика моего маленького мирка поколебалась в самом основании. Дворянство решительно восстало на Калиновича. Каким образом дворянина князя, без суда и следствия, посадить в острог? – говорилось всюду на вечерах, балах и клубах. Губернский предводитель, под стрекаемый доброжелателями князя, официально спросил вице-губернатора, на каком основании князь Иван арестован без депутатов со стороны дворянства. На это последовал дерзкий ответ, что по незаконности вопроса не считают даже за нужное отвечать на него. Предводитель донес о том министру. Молодой прокурор, решившийся в последнее время кончить свою танцевальную карьеру и жениться именно на дочери губернского предводителя, тоже вошел к управляющему губерниею с вопросом, по какому именно делу содержится в тюремном замке арестант, коллежский советник, князь Иван Раменский и в какой мере важны взводимые на него обвинения. В лаконическом ответе, что князь Иван содержится по делу составления им фальшивого свидетельства, прокурору вместе с тем предложено было обратить исключительное свое внимание, дабы употреблены были все указанные в законе меры строгости к прекращению всякой возможности к побегу или к другим упущениям и злоупотреблениям при содержании сего столь важного арестанта. Следствие производить начал красноносый полицеймейстер: отчасти по кровожадности собственного характера, отчасти для того, чтоб угодить вице-губернатору, он заставлял, говорят, самого князя отвечать себе часа по два, по три, не позволяя при этом садиться. Посажен был тоже в острог неизвестно за что один из княжеских лакеев; потом взят в Эн-ске дьячок-резчик, и, наконец, схвачен на дороге в Москву беглый кантонист, умевший будто бы подписываться под всевозможные руки.
Мягкосердый секретарь строительной комиссии удавился от страха. Проходя мимо полиции, некоторые слышали, что там раздавались крики и стоны, которые показывали, что вряд ли несчастных подсудимых не пытают во время допросов. Словом, страсти господни, что рассказывалось по всем закоулкам! Мужчины только качали головами и с часу на час ожидали, что управляющему губернией будет, наконец, сверху такой щелчок, после которого он и не опомнится. Дамы были тоже в ужасном волнении. Они беспрестанно делали друг другу визиты, чтоб сообщить или узнать какую-нибудь новость. Про князя они говорили, что не знают, может быть, он и виноват и достоин своей участи, но семейства нельзя было не пожалеть. Несчастная княгиня, эта кроткая, как ангел, женщина, посвятившая всю жизнь свою на любовь к мужу, должна была видеть его в таком положении – это ужасно! Обыкновенная молчаливость княгини перешла, говорят, в какой-то идиотизм. Лечивший ее доктор положительно опасался за ее умственные способности; ко всему этому толстый Четвериков выкинул такую штуку, в которой выразилась вся его торговая душа. Едва только узнал он о постигшем несчастии тестя, как тотчас же ускакал в Сибирь, чтоб отклонить от себя всякое подозрение на участие в этом деле и бросил даже свою бедную жену, не хотевшую, конечно, оставить отца в подобном положении. Про Калиновича и говорить уж нечего, каким чудовищем казался он дамам.
– Ведь, согласитесь, он бы недурен был собою, но всегда у него в лице было что-то инквизиторское! – говорили они почти открыто.
Как бы подлаживаясь к этому всеобщему страху и печальному настроению общества, наступила туманная, сырая осень. Вечера сделались бесконечны. В один из них порывисто дул по улицам холодный, с изморозью, ветер. Фонари едва мерцали в темноте. Хоть бы человек прошел, хоть бы экипаж проехал; и среди этой тишины все очень хорошо знали, что, не останавливаясь, производится страшное следствие в полицейском склепе, куда жандармы то привозили, то отвозили различные лица, прикосновенные к делу. В настоящий час сам вице-губернатор присутствовал при допросе старого энского почтмейстера, на днях только еще взятого и привезенного в губернский город. Молча и крупными буквами, как видели писцы, писал старик свои ответы, но что именно – неизвестно.
В вице-губернаторской квартире тоже было мрачно и пустынно. Огонек светился только в огромной официантской, где дремал швейцар и с полчаса уже дожидался какой-то господин в оборванном пальто. На другом конце дома падал на мостовую свет из наугольной и единственной комнаты, где Полина, никуда не выезжавшая в последнее время, проводила целые дни. Поступок мужа ее против родственника и друга дома, конечно, не мог быть ей приятен. В этот раз, впрочем, она была не одна: у ней сидела m-me Четверикова, и, боже мой, как изменились в последнее время обе дамы! Вице-губернаторша была совсем уж старуха; и смолоду болезненное лицо Полины теперь, как на трупе, обвалилось; на исхудалых пальцах ее едва держались, хлябая, несколько дорогих колец. Ясно было, что семейная жизнь, и когда-то не много давшая ей радости, доканывала ее теперь окончательно. M-me Четверикова, этот недавний еще цветок красоты и свежести, была тоже немного лучше: бледный, матовый отлив был на ее щеках вместо роз; веки прекрасных глаз опухли от слез; хоть бы брошка, хоть бы светлая булавка была видна в ее костюме. Вместо цветных и блестящих платьев из дама[126], на ней был надет простой черный шелковый капот. Роскошная коса ее, едва свернутая, была кое-как приколота шпильками. Ей ли, дочери преступника, было иначе одеваться? По беспристрастию историка, я должен сказать, что в этой светской даме, до сих пор не обнаружившей пред нами никаких человеческих чувств, как бы сразу откликнулась горячая и нежная душа женщины. Понятно стало, что она для отца готова на все, что он единственный идеал ее, как мужчина, ее любовь, ее счастье… Князь умел воспитывать в свою пользу детей, как вообще умеют это делать практические люди.