Татьянин день - Татьяна Окуневская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лежу. Жуткая тишина. Сама не встану.
…мне должны отрубить голову, на площади у эшафота тьма народа, народ знает, что я умираю за честь и справедливость, поднимается какой-то не князь, а похожий на члена нашего правительства и, издеваясь, говорит, чтобы я поцеловала палачу руку, не поцелую…
— Встать нем. ед…!
У него на истеричном взвизге срывается голос. Кто-то хихикнул, и банда выскочила. Ждем конвоя за мной.
А я, как последняя слюнтяйка, размокла: ко всему можно привыкнуть, кроме человечности! Что же это такое: на моих нарах бушлат той самой профессорши из Ленинграда, он подшит оренбургским платком… валенки… теплый платок!
Ждем. Тишина. Конвоя нет.
81
Садиться на снег во время подсчета при возвращении в зону нельзя, я падаю от усталости, и меня держат под руки, вдруг замечаю скачущую по ту сторону ворот Рэнку! Алеша!
— Как только войдете в барак, сразу же выходите в сторону нашего барака, а к вам навстречу из нашего выйдет сама капитанша, она ждет вас.
Одновременно вышли из своих бараков и пошли на сближение, как Наполеон с Кутузовым, всю мою усталость будто ветром сдуло, сошлись, на меня пахнуло в чистом морозном воздухе ужасающей вонью немытого женского тела, лицо, наверное, даже интересное: жгучая брюнетка с большими черными в черных кругах отталкивающими глазами, лицо белое, как у привидения, тяжелое, с таким лицом можно спокойно перерезать горло, ведьма, получеловек, полуживотное, глаза блуждают, явно под чифиром.
— Да не бойтесь, я просто так не кусаюсь.
Голос отвратительный и хриплый, прокуренный.
— Ответ мне надо отдать сегодня же ночью. Сможете?
— Да! Да! Да! Конечно!
Она жутковато улыбнулась.
— Да не засыпьтесь и не засвистите в карцер!
Алеша прекрасный, изумительный, таких писем на свете не бывает; Софуля жива, но еще поправляется на «Мостовице», через несколько дней ее присоединят к бригаде; бригада была с концертом на «комендантском», там Алеша и Иван познакомились; а потом — P.S.: они только что узнали, что я не встала в день смерти вождя. Алеша и плачет, оттого что теперь меня могут загнать в Тмутаракань и мы можем надолго потеряться, и в восторге от меня! В Алеше какое-то всепоглощающее, потрясающее обаяние.
Встретились на том же месте между бараками, и я передала капитанше огромное письмо для Алеши, а для Софули оставшуюся от дня рождения плитку шоколада и еще оставшиеся от приезда Зайчика деньги для Алеши и Софули. Лави стенает от моей глупости, но я знаю, что после спектакля капитанша у меня ничего не украдет.
Весна! Метели бывают редко, редко и солнце! Вот оно какое северное солнце, не похожее ни на какие другие солнца, — радостное, чистое, почти не заходит, и я, не поклонница белых ночей, часто теперь мысленно брожу по своему любимому Ленин-граду…
Вызывают к начальнику.
Он старается говорить тихо, чтобы не подслушивали, но это у него не получается. В своем кабинетике, во всем этом домишке он похож на большого льва, мятущегося в маленькой клетке.
— Ну вот что! Вам надо из Каргополя уматывать. После этого номера с лежанием пятого марта вас здесь добьют. Как выбраться — не знаю. Этапов у нас не бывает, да и не буду я из-за вас терять еще одну звездочку, вас в этап отправлять запрещено — «использовать только на общих работах». Остается только закрытка — знаете, что это такое?
— Знаю — БУР, мне все о нем рассказали.
— Блатные вам теперь не страшны, они к вам после ваших номеров относятся хорошо, помогут вам в закрытке, вы же спец по номерам, выкиньте что-нибудь эдакое, и я вас смогу отправить в закрытку полегче. С мужиками-то вообще договориться можно, а вот бабы у них…
Он стиснул зубы, бедняга, ему так трудно разговаривать со мной без мата, он числится в этом жанре мастером высочайшего класса, даже блатные от восторга раскрывают рты.
— Но выхода нет! Попробуйте поговорить с вольным врачом стариком Ивановым. Он хорошо к вам относится, он человек, взяток с зеков не берет, бобыль, один во всем свете, кошка у него, может быть, он постепенно, осторожно сможет подвести вас под инвалидность, вы и сейчас уже похожи на инвалида. А наши-то в Ерцеве, когда опомнятся, могут, если захотят, вам и второй срок за пятое число намотать — бунт, восстание! А пока видели за зоной горку, там у нас овощное поле для вольных, а обрабатывают его зэки, там уже стаял снег, и скоро надо пахать, я вас поставлю пахарем, это полегче, чем лесоповал. — И громко, грубо выкрикнул: — Идите!
И пошла. Что делать? Начальник, конечно, все понимает и, наверное, ко мне хорошо относится, если завел такой разговор… А если он просто боится за свои звездочки и хочет избавиться от меня? Страшнее БУРа уже нет ничего, в нем всех «не своих» превращают в нелюдей, страшно на это решиться… как сейчас мне нужен Алеша…
82
Рэнка вертится у вахты: или ответ из Ерцева, или наконец письмо от Мамы. Странно: последние два письма — от Зайца, и мне что-то тревожно, почему Мама не пишет сама.
Письмо опять от Зайца. Вскрыла и, оказывается, выскочила из барака в чем была, побежала по трапу, сшибая людей, сорвалась в грязь, меня догнали, привели обратно в барак — ничего этого я не помню. Мама умерла, Мамы нет, вместить в себя, понять это невозможно, воспоминания доводят до безумия, вот я маленькая, вот я большая, вот вся наша невеселая жизнь, вот Папа, вот Баби, срываюсь с нар, бегаю по бараку босиком, чтобы никого не тревожить, ложусь на нары, целую Мамину монограмму, вышитую еще совсем недавно ее руками. Мама, прощай.
Заяц два месяца не писала, а Мама умерла вслед за Сталиным, Заяц кричала Маме: «Бабуля, бабуля, поправляйся. Мама скоро будет дома, Сталин умер», — но было уже поздно. Мамочка уже не слышала, не понимала Зайца. Как я буду жить без Мамы?
Как-то мы в очередной раз шли с Борисом по нашему бульвару, и именно ко мне прицепилась с гаданием цыганка — смотрит на меня и вдруг говорит: «А ты потеряешь свой дом». Тогда это выглядело дурачеством, а теперь у меня не стало дома, мне некуда вернуться, дом на Калужской последней ниточкой держала Мама, теперь там осталась Тетя Тоня, Бабина младшая сестра, старая, беспомощная, потерянная после гибели единственной дочери в ашхабадском землетрясении, внучку мы у нее забрали на Беговую, в чужой, новой семье Зайца я жить никогда не буду, не смогу… какая же бездонная торба человек, сколько в него может вместиться горя…
Моя карьера пахаря заканчивается глупо и смешно: это же не лесоповал, все пахари здесь на виду, помочь мне никто не может, нормы невыносимые, силушка нужна о-го-го какая: воткнуть плуг в каменную землю, а потом эту же землю разрезать тупым плугом, и на поле посылают самых крупных, я среди них дистрофик, силы мои тают, только бы не заболеть, тогда вообще конец. Всю зиму обтиралась снегом, а сейчас поливаюсь ледяной водой, так делал Папа. Да что там мы! Лошади заезжены, грязные, голодные, у них еще меньше сил, чем у нас, моя Маша идет, идет и вдруг падает, и так все лошади, их начинают бить заранее приготовленными батогами, чтобы они встали и пошли, а я не могу бить Машу, не могу, я сажусь у ее морды, смотрю ей в глаза и уговариваю: «Ну, Маша, ну, Машенька, ну, встань, ну, понемногу, знаешь, сколько нам еще борозд осталось», — и она встает, а потом я покрываюсь холодным потом, мне дурно, и я сажусь на землю, и тогда Маша смотрит мне в глаза, и я поднимаюсь, и так всю смену, а в конце Машу тащит конвоир, а я держусь за Машин хвост; зато на нашем поле иногда попадаются не совсем сгнившие, недовыкопанные с прошлого года морковки, и мы с Машей съедаем их, чтобы совсем не пропали зубы, хоть все и смеялись надо мной, но я жевала хвою, и я за пять лет еще не потеряла ни одного зуба, а здесь даже молодые от авитаминоза вынимают зубы руками.
Чувствую себя сиротой, и с каждым днем мне все хуже и хуже, стало плохо на пашне, очнулась, а Маша теплыми губами шарит по моему лицу, медлить больше с «номером» нельзя, свалюсь, тогда конец, еще немного жду совета Алеши и пойду к начальнику за консультацией, когда и какой номер выкидывать, так, чтобы не получить второй срок, а попасть в БУР.
Лави приносит из поселка обрывочные, непонятные, неутешительные разноречивые слухи, в этом медвежьем углу знают еще меньше, чем мы в зоне. После так ожидаемой амнистии из всего нашего барака ушли на свободу две девочки: эстонка, ей было семнадцать, когда ее арестовали, и дочь какого-то коммуниста, арестованная в неполные восемнадцать, потом политическим уже не давали маленькие сроки; а вот из соседнего «59-го» ушла чуть ли не половина барака, и ушла моя Рэнка. Как я ее умоляла не возвращаться на прежнюю стезю и появиться у меня в Москве, но до нас дошли слухи, что контингент «59-х» бараков ринулся в большие города, и там бушует уголовщина.
Жду вестей о Яде и Юрке, они должны появиться в Москве, у них же по пять лет.